Затишье
Шрифт:
— Сорвалось сегодня все? — попробовал улыбнуться Ирадион, вышла гримаса.
— Дикость. — Бочаров присел на краешек постели, стараясь на Костенку не глядеть: почему-то чувствовал себя перед ним виноватым. — А мы эту стихию надеемся организовать, обогатить мыслями. В библиотеке хорошо говорили…
— Говорить и теперь говорим. — Ирадион подвигал пальцами, будто составленными из желтоватых косточек.
— Москва не сразу строилась, — вмешался Топтыгин, захватив ногами передние ножки табурета. — После реформы была первая волна, мы — вторая, за нами будут третья, четвертая… А ежели по-иному, то все мы звенышки одной цепи разнособранной, исходящей из прошлого и тяготеющей ко грядущему.
— Какой я практик? Даже весна свалила. — Ирадион отвернулся.
Нашло тягостное молчание.
— А ведь я прощаться надумал, — косолапо соскочил Топтыгин с табурета. — Скоро мне в глушь, в Кудымкару, к язычникам!
Бочаров сердито поднял глаза:
— Чему радуешься? Это похуже нашей ссылки.
— А я книги с собой возьму, учить стану! Так-то, Мотовилиха! Ну, ты, Ирадион, поправляйся, ладно?
— Поправляйся! — Бочаров даже голос повысил. — Ему литейку оставлять необходимо.
Костенко махнул пальцами:
— Не литейка, климат мне присужден… Но все равно не жалею и от огня не уйду. Какие люди вызреют при огне!
— Прощай, брат. — Топтыгин прижался лбом ко лбу Ирадиона: смешались синие и соломенные волосы. — Прощай.
— Еще свидимся. — Ирадион опять попробовал улыбнуться.
— Я провожу, — засобирался Бочаров. Ирадион согласно закрыл глаза: понимал, что Косте с ним тяжело. За перегородкою в провальном сне скрипел зубами Овчинников…
Они шли, попирая ледок, покрывший мелкие ручейки. Темно было уже, ни черные останки снега, ни оголенная земля не отражали звездного света. В окошках мало огня: Мотовилиха сумерничала. Зато Большая улица светилась в два ряда и желто опрокидывалась в плескучие лужи. Квартира Воронцовых озарена была, словно храм, за шторами высоких окон происходила таинственная, недоступная для Бочарова жизнь, средоточением которой являлась Наденька. И, представляя ее с Воронцовым, представляя смутно, без телесного знания любви, Костя почувствовал такую тоску, что слезы сдавили горло.
— Какая же здесь община? — спросил Топтыгин, не замечая его состояния: припомнил, что говорил когда-то о Мотовилихе Иконников.
— Никакой пасторальной общины, никакого новгородского веча! — воскликнул Костя. — Все напридумали!..
— Понимаю. — Топтыгин приостановился. — Но ты всегда был слишком горяч, Бочаров. Вспомни, чему учил нас Николай Гаврилович Чернышевский устами Рахметова…
— Извозчик, — обрадованно закричал Костя, увидев у трактира широкую фигуру на облучке. — Извозчик!
Топтыгин не обиделся, снял картуз:
— Обнимемся, что ли? — неуклюже облапил Костю. — Когда-нибудь договорим… И все ж таки береги себя для главного.
Зацокотали, заплескались копыта, колеса облились водой, Топтыгин помахал картузом. Бочаров сунул руки в карманы, медленно захлюпал ногами. Вдоль стен пробирались люди, катили коляски, обдавая их брызгами; лошади напоминали сказочных животных, выходящих из волн. Скоро лопнут на Каме льды, опять свирепо устремятся вниз, к Волге. А по широкой вспененной воде пойдет пароход с баржой, осевшей от тяжести пушек. И снова будет торжество Воронцова.
глава третья
Весело под синим вешним небом бахает пушка, другая, третья. Ревет гудок, сотрясая воздух, сливаясь с пушечным громом. Кама красно кипит у дамбы, Кама плавится под солнцем, и дым парохода кажется зеленым в игре хмельного света.
Пароход этот «Владимир» отвалил от мотовилихинской
И вдруг словно какая-то форточка захлопывается в душе инспектора. Он настораживается, оглядывается в сторону полигона, Пушки внезапно смолкают, будто подавившись, и эхо убегает далека в леса и падает там без поддержки.
— Прошу следовать за мной, господа, — удовлетворенно говорит инспектор.
Наденька, еще ничего не понимая, со смехом оборачивается к Воронцову. Николай Васильевич, невидящими зрачками взглянув на нее, бежит сквозь раздающуюся толпу к своей коляске. Где-то в памяти впечатлелась улыбка Наденьки, сначала веселая, через миг растерянная. Но сердце толчками бьет в ребра, и с поразительной четкостью видны блестящие зеленые травинки по сторонам, глубоко прорезанные колесами пушек фиолетовые колеи полигонной дороги, хвост лошади, откинутый назад, по ветру скорости.
Домик полигонной команды, флагшток с синим вымпелом, означающим стрельбы. Орудийная прислуга сгрудилась возле одной из пушек, волосы шевелятся на обнаженных головах. Ствол пушки раздулся, вывернулся, словно кто-то со страшной силою давнул его сверху. Перед капитаном расступились, и он увидел березовую деревяшку, прислоненную к лафету, — с нее свисали обрывки ремней, увидел до странности окороченное тело, накрытое шинелью. Ледяным ветром плеснуло с Камы, сердце застучало крепко и ровно, все мышцы напряглись, созвенел голос:
— По местам!
— Вы забыли правила безопасности, — сказал господин Майр за его спиной.
— Но почему она взорвалась? — Воронцов дернул щекой, побежал к пушке.
Инспектор, повинуясь своему безошибочному нюху, зашагал к другому орудию, полковник Нестеровский, с выкаченными глазами и обвисшими усами, от него не отставал. Господин Майр указал пальцем на ствол у казенника: по выпуклой глади паутиной разбежались трещинки.
— Это не роковая случайность, — сказал инспектор.
— В чем же дело, в чем дело? — Воронцов шел к ним в перемазанном нагаром сюртуке, держа на ладонях еще теплый, зазубренный кусок стали, закопченный, с синеватым отливом.
— Определять причины непригодности орудий не входит в круг моих обязанностей, сударь, — поднял плечи инспектор Майр, не выказывая ни сожаления, ни злорадства и, наверное, их не испытывая. — Я уполномочен принимать ваши изделия, если сочту их безукоризненными, или же обусловлено от приемки непригодных отказаться.
— По крайней мере, в тех-то, которые мы сегодня отбуксировали, вы уверены? — стискивая пальцами осколок, спросил Воронцов.
— Абсолютно.
— Мы докажем вам, господин Майр, что взрыв — случайность. — Капитан повернулся к молчавшей у пушек и все еще простоволосой прислуге. — Продолжать пробу!