Заупокойная месса
Шрифт:
Через сто лет все забудется.
Погасла радость, исчезло счастье. Давным-давно уже выветрилось страдание. Лишь море осталось, и моя любовь осталась, которая из глубины своей жестокой участи бросает пылающие пожары грез.
И снова я простираю над морем, от края до края, свои белые, измученные жизнью, крылья; тоскующими руками обнимаю его сожженный страданием сумрак и прижимаю к себе и пью его вечность, мое великое тайное счастье. О моя милая — о море мое.
АНДРОГИНА
Была поздняя ночь, когда он пришел.
Он сел за письменный стол и бездумно глядел на роскошный
На одном конце ее золотыми буквами выделялось таинственное женское имя.
И больше ничего.
И снова почувствовал он долгий, нежный, сладостный трепет, охвативший его, когда ему подали цветы на эстраду.
Его закидали цветами; так много венков упало к его ногам — но эти цветы с красной лентой и таинственным именем… — кем присланы они?
Он не знал этого.
Как будто чья-то маленькая, теплая рука схватила его руку — нет, не схватила — а, сладострастно ласкаясь, целовала горячими пальцами…
Она, имя которой так волновало его…
Быть может, она целовала цветы, погружала лицо свое в их мягкое ложе, прежде чем сложила их в букет — прижимала к груди своей богатые ветки и, нагая и жадно стонущая, склонялась над цветочным морем…
И цветы еще дышали ароматом ее тела, еще дрожал на них судорожно горячий лепет ее желания…
Она любила его, она давно знала его, целые дни она тревожно раздумывала, прежде чем решилась подарить ему цветы.
Он твердо знал, что она любила его, потому что такие цветы дарят только девушки, которые любят.
Он закрыл глаза и стал прислушиваться.
Он видел гигантские сказочные розы, черные, красные, кровожадные, белые, на длинных стеблях качающиеся розы. Они склонялись ниже и ниже, они гордо вздымались, они манили и смеялись, пьяные своей красотой.
Он видел туберозы, белые, как вифлеемские звезды на тонком стебле, с синеватыми жилками, — он видел первобытные деревья белых и красных азалий, обремененные и заваленные мягко-пушистой роскошью цветов, прекрасные, как больные платья на чудесных сказочных фигурах давно умерших, родовитых женщин. Он видел орхидеи со жгучими отверстыми устами, с ядовитыми, похотливыми устами, лилии с широко открытым лоном чистых желаний, и нарциссы и пионы, бегонии и камелии, — и целый потоп опьяняющего яда красок, обольстительного, впивающегося аромата переполнял его душу.
Мягкое майское благоухание сирени разливалось в нем вместе с тихой, детски-наивной серенадой пастушьей свирели в жаркие весенние ночи. Как яркая ликующая фанфара, звенел резкий пурпур роз, целомудренными объятиями охватили лилии его сердце, сладострастно лизали его красные языки орхидей, в белом холодном блеске кружились вокруг него туберозы, как любовный яд, разливался в нем обольстительный запах цветов акаций, тяжелого грозового молниеподобного летнего зноя, — и все эти ароматы, прохладные и свежие, как чистые глаза девушки, не знающей своего пола, — жаркие и жадные, как объятия бешеной гетеры, — ядовитые и кричащие, как взгляд раздавленной змеи…
Все это разливалось в нем, пропитывало его, насыщало его. Он был опьянен, бессилен. Он чувствовал, что не может двигаться, он не различал более впечатлений, он не видал цвета красок, не чувствовал благоухания — все сливалось в одно.
И в глубине души его развернулось черное, взрытое поле; пустынное, печальное, тяжело расстилавшееся, как звон колоколов в вечерние сумерки Чистого четверга. Далеко вдали синела сверкающая полоса дальнего озера, тихо дремлющего в сонном
То снова видел он перекрестки на зыбких выгонах меж болот и отлогих рвов. Близился час полуночной жути, полный ужаса и мучения. То стрелой по глубоким болотам промчится блуждающий огонь, быстро как мысль, то сверкнет тихий таинственный свет, то залает собака в близком селе, ей отвечают другие протяжным воем, время от времени резкий звук сторожевого рожка — и снова тишина, тишина, забирающаяся постепенно и глубоко в самые темные бездны и поглощающая все: и мое сегодня и мое завтра, сковывающая всякое движение души, делающая таким одиноким, таким далеким от всего мира и чуждым жизни.
И все в новых картинах рисовалась ему его родина: гигантское полотно, изодранное в клочья зеленого ячменя, белоцветные степи вереска, золотые ковры ржи, гряды налитых пшеничных колосьев цвета крови, и вся земля опьяненная весною, огневая в роскоши цветов, чудовищная в бешенстве своего творчества, в брачном величии благоговейной любви — вся, вся земля туда, ввысь, вплоть до ограды белой церкви на пригорке…
Широкие потоки колокольного звона лились в равнину, кругом волновались волны могучей церковной песни, проходила процессия в день праздника Тела Христова. Между черными кустами и густой изгородью светились белые платья девушек, сыпавших цветы к ногам священника, несшего Дары, синели крестьянские кафтаны, подпоясанные широкими красными шарфами.
Он вздрогнул, хотел сильнее жаждать.
Бесконечно в причудливой пляске: свадебная процессия в июле — широкие рыданья скрипок, сделанных из липового дерева, хриплый стон басов, стучащих деньгами, которые жених швырнул в них, — и радостный крик, стремящийся вверх резкими лучами в ритмических перерывах: ю-ха-хай.
То снова печальное шествие поздней осенью по размытой дождем большой дороге.
Две девушки несут белый гроб ребенка — вот торжественная процессия пилигримов, шествующих на поклонение чудотворной иконе какого-либо святого — снова и снова — о — без конца и без меры…
Постепенно темнело у него в глазах, еще один-два отрывка смутных незаконченных картин скользнули лениво и нерешительно по его мозгу — душа дремала, баюкалась в мягких грезах, погасала, пока вдруг не рванулась ввысь в могучей песне.
Коварные чары, опьяняющий яд экзотических цветов и эдем родной земли — все это потрясло его душу металлическим звуком шагов рыцарей, словно вылитых из бронзы и заставляющих землю дрожать под тяжестью радостных и победоносных движений. Затем он почувствовал, как душа его растворяется в рыданиях и жалобах матери, потерявшей свое перворожденное дитя, как душа зеленеет в миртовом венке свадебных песен, безумствует в пьяной пляске с гиканьем и топаньем по полу переполненной корчмы, с диким криком вздымается вверх, словно царская свечка на раскаленном зноем взрытом поле. И вся песня текла по мрачному дикому руслу, засохла, быстро отхлынула назад, чтобы еще с большей силой броситься вперед и бесконечно разлиться по всей равнине.