Зажечь свечу
Шрифт:
Ветвь, на которую я прилег, казалась теплой. Сквозь неподвижный ажур справа и слева отцветало небо. Ни один зубчатый листик не шевелился. Я смотрел вверх, я опять был маленьким мальчиком и странствовал по зеленому лабиринту, открывая потаенные уголки, вспугивал птиц, и тело мое было в пятнах солнца…
Проходили мимо в полутьме люди, едва не задевая и не замечая меня, прошагали девушки, оживленно обсуждая что-то, стукнула где-то калитка. Долго лежал я на ветви дерева, изредка меняя позу, когда извилина коры слишком сильно впивалась в тело, смотрел вверх. Уже совсем смерклось, было все так же тихо, тепло.
В
Горел на перекрестке большой фонарь, светились окна домов по обеим сторонам улицы, мощенной белым булыжником, слышались голоса. Двигались людские тени. Улица быстро кончилась, на площади внизу я свернул направо, в первую попавшуюся, с молоденькими деревцами по сторонам, тоже булыжную, узкую, и замер, услышав песню. Песня доносилась из окна второго этажа двухэтажного дома — по улице часто горели фонари, и весь дом был разрисован темными кружевами теней деревьев, — одно окно было открыто настежь, и из черного его проема, из глубины, доносилась негромкая песня. Пела девушка, пела с чувством, удивительно пела. Безо всякого усилия, без напряжения лился молодой голос, и казалось понятным, почему огромные черные деревья стоят, не шелохнувшись, почему в полном молчании застыли дома. Я огляделся и увидел, что невдалеке в тени дерева неподвижно стоит человек, а чуть дальше, под другим деревом — еще. Одинокий девичий голос тосковал, и печалился, и звал кого-то, и сокрушался, но необычайная звенящая радость была в нем в то же самое время, и восторг, и полнота любви, и надежда. Я боялся шелохнуться, громко вздохнуть — чтобы не потерять ни звука песни, ни ноты мелодии, которая никогда ведь не повторится, как не повторится такая именно тарусская ночь, как не повторится все-таки ни одна минута нашей быстротекущей, нашей единственной, нашей таинственной и прекрасной жизни.
На улице, идущей под уклон, не было ни одного фонаря. Впереди и внизу — огромный и полный мрак. Наконец, когда весь свет остался позади и привыкли глаза, стали видны скромные огоньки бакенов, пристань, очертания спящей реки. Остановившись, я присел на одну из перевернутых лодок, погладил ладонями сухое шершавое днище.
Впереди, за рекой, за лесами, за неясной линией горизонта, спал сейчас, отдыхая, непостижимый, бесконечно разнообразный мир с реками, равнинами, городами, деревнями и людьми…
Вывело меня из этого состояния вполне реальное ощущение капель, падающих на голову, за шиворот, на лицо, — теплых и приятных капель, но все учащающихся, грозящих перейти в ливень. Я поднял глаза к небу и не увидел звезд. Предостерегающе заурчало вдали.
Не спеша поднялся я с лодки, бросил последний, прощальный взгляд на спящую реку, на темную даль, зашагал к гостинице. А теплый редкий дождь, как будто нарочно, как будто дожидаясь, пока я дойду до укромных стен, не усиливался, небо терпело, урча от сдержанной мощи. Дойдя до гостиницы, я не стал заходить сразу, остановился, вдыхая свежесть, — но тут уж терпение всевышнего лопнуло, и хлынул мощный, прямой, полноводный ливень, окончательно нарушивший состояние очарованности и тишины.
Со спокойной совестью,
Я понял: Ока, ее теплая вода, песчаные отмели, на которых хрустят ракушки, крутые и пологие берега, прибрежные камни, ивы — все это как раз для меня. И что бы я потом ни увидел, на каких бы реках, в каких местах бы ни побывал, лучше все равно не найду. Очень хорошие, даже прекрасные реки и места могут быть. Но лучше — нет.
СОСЕД
Перед самым отъездом произошла у меня неприятность, которую я долго не мог вспоминать без пылкой досады.
Узнав о моей идее, родственники и знакомые реагировали каждый по-своему — в основном все же доброжелательно, — но вот один сосед по коммунальной квартире, врач, был первым да, в сущности, и единственным, кто категорически и бесповоротно возражал против моей поездки.
Вообще он так близко к сердцу принял мое решение, так остро реагировал на него, что я долго не мог понять, в чем же все-таки дело.
Началось с того, что я обратился к нему по поводу расширения вен на левой ноге.
Спокойно он ощупывал мою ногу, но когда я сказал, что вот, мол, еду на велосипеде, один, хочу добраться до Винницы из Москвы, он взглянул на меня как-то странно, и пальцы, ощупывавшие ногу, напряглись.
— Один? На велосипеде? До Винницы? Это еще зачем?
Мы с ним и раньше частенько расходились во мнениях, но такой резкой реакции на мои слова я не ожидал.
— Ну, как же, — сказал я. — Интересно. Природа… Настоящая жизнь.
— Но что ты там будешь делать один? — с каким-то странным раздражением перебил он меня. — Я понимаю, поехать на машине, компанией. Коньяк, шашлык, девушки. А так… Мне это совершенно непонятно.
— Ну, как же, ну… Интересно ведь.
Я вдруг почувствовал, что не могу ему объяснить.
— Смотреть буду. Ночевать у местных жителей. Купаться… — сказал я, не зная, что же еще добавить.
— Ночевать у местных жителей… — повторил он, как бы взвешивая. — Смотреть… Что смотреть-то?
И наконец вынес свое окончательное решение:
— Какая чепуха! Чего ты там увидишь, на дороге? А у местных жителей зачем? И педали крутить без конца… Ладно бы на машине… Нет, знаешь, я теперь буду воспринимать тебя как человека странного. В высшей степени странного. А с твоей ногой дело дрянь. Нужна операция. Ехать я тебе ни в каком случае не советую. Вообще рекомендую продать велосипед и готовиться к инвалидности. Да ты ведь не мальчик уж. Удалить вены, конечно, можно. Но велосипед и все такое придется оставить.
Растерянно я встал со стула, поблагодарил и пошел в свою комнату. Я был почему-то уверен, что ничего страшного с моей ногой нет. Ездил ведь по городу столько, гимнастикой занимался, бегал — и ничего.
Все же я показал ногу еще двум врачам — физкультурному и хирургу, — и оба сказали, что ехать без всякого сомнения можно, нужно только бинтовать эластичным бинтом. Даже полезно ехать, потому что умеренный спорт повредить никогда не может. Об инвалидности и прочем смешно, конечно, и думать.