Здравствуй, племя младое, незнакомое!
Шрифт:
Иван в тамбуре стоял возле чемодана, посасывал папироску, Михаилу улыбнулся дружески. Некоторое время они курили молча, а потом, очевидно, Ивану захотелось дать пояснения к своей истории, приоткрыть для человека, в общем-то, ему шапочно знакомого, некоторые частности:
– Пьешь – денег не щадишь. А как трезвый – денег-то пропитых до боли жалко. Не потому, что жаден: работы сейчас нету. Боюсь, мастерскую бы нашу не закрыли. Я вон даже ради экономии бриться перестал. С бородой-то что, взял ее ножницами обкорнал, подправил, а бриться – тут расход нужен. Уже привык, и Наталья говорит: ничего, – даже нравится... Мне ее деньги вхолостую пускать никак нельзя. Придется теперь закодированным быть. – Иван виновато улыбнулся и развел
И опять они курили и молчали, обоюдно глядя за окно на березовый поредевший лесок, в светлый сумрак утихающего дождя. А быть может, и думали в эту минуту об одном человеке?
Михаил опять вспомнил Наталью: еще тогда, на заре, юношей, когда посматривал на нее чаще, чем на остальных девчонок, наметился у него ее искусственный образ: будто похожа она на березку, одиноко стоящую на пригорке, и издали эта березка вроде печально-безразлична, молчалива, – но это только издали, а подойдешь – она вся такая живая, радостная, приветная, и с тобой пошепчется о самом сокровенном.
Теплушка, замедлившая ход, будто споткнулась, дернулась, покачнулась и замерла. Небольшой полустанок. Следующая будет Рубежница.
– Я здесь сойду, – сказал Иван. – до Рубежницы пять километров – мне пройтись надо. Выдышаться... А если Наталья все же заметит, я, на крайний случай, скажу ей, что это там, у гипнотизерши, мне и налили. Для устрашения, мол, организма. Чтобы отвращение сильней выработалось...
Михаил усмехнулся столь сомнительно состряпанной Ивановой отговорке, пожал на прощание руку. Иван спустился по насыпи, пересек овражек и выбрался на дорогу, темно-желтую, песчаную, с мутным глянцем луж. Михаил, пожалуй, и сам бы в охотку прошагал до Рубежницы, невзирая на кислый, слякотный день, вдохнул бы в себя воздух лесного и полевого простора, ощутил непокорную широту и заунывную тишь родных мест, от которых добровольно отрекся, выиграв себе заурядное городское местечко. Теплушка поскрябала дальше.
– Выгуляться, говоришь, пошел? Ну-ну, ему пользительно, – откликнулся злоречивый Андрейка на исчезновение Ивана. – Пару годов, говорит, в завязке будет. Как бы! Напьется при первом же удобственном случае! Я и сам экий же. Сколь раз зарекался и сколь раз себя же обманывал! Вроде и хочешь утерпеть: и понятие к этому есть, и умом себя сковываешь, и, как дите, себя уговариваешь, – а не-ет, не выходит. Все равно сорвешься. Там сорвешься, где и не думаешь... Это, может, у немцев у каких или у англичанинов: сказано – сделано, они и шагу в сторону не отступят. А русского человека угадать нельзя! Он сам у себя не в подчиненьи! Я те точно говорю: погоди, запьет Иван! Не утерпит! – злорадным голосом говорил Андрейка и все сильнее пьянел.
Зимой, после Нового года, Михаил снова приехал в Рубежницу. Навестить мать.
Снег, обильный, провинциально-чистый, веселый, убелил, окутал, обмолодил весь поселок. Снег сокрыл изъяны крыш, изгородей, подмаскировал покосившиеся хозпостройки, сараюшки и бани из отемнелых досок и бревен; снег принарядил окрестности, улицы, дома и, быть может, немного человеческую душу. И даже пивной павильон, синенько окрашенный – давно окрашенный и уже давно облезлый – гляделся в эту снежную пору, под толстым покровом сверху и по окружью, посвежелым и прихорошившимся, словно старенькая разбитная бабенка, подкрашенная и приодетая. Снег внес и еще один прок: не видать, не заметны брошенные окурки.
Тут, в пивной, Михаил и встретил Андрейку. Михаил зашел туда с банкой купить пива: нынче он задумал топить баню – и для себя, и для матери; ну а после бани – пивка холодного, да и мать-старуха тоже выпьет с полстаканчика. Андрейка же в таком злачном мужиковском месте завсегдатай. По-прежнему в своей кондовой фуфайке, которой мог изменить только в самые жаркие летние месяцы; в черных брюках, вернее сказать – в штанах, глаженных, видать, только со времен пошива и
– Иван уж почти начал пить-то. Тут к нему брательник Никола приезжал. Дак он, Иван-то, уж полстопки отглонул. Во! – Андрейка привычным солидаризирующим жестом – легким ударом локтя – увлекал Михаила. – Он передо мной-то отпирается, вывертывается. Говорит, даже языка не смочил. Но ниче, еще попадется. Сорвется еще – там и зацепим... На ровном месте где-нибудь сорвется. Нашему-то человеку на ровном месте споткнуться легче, чем на лестнице. На ровном-то месте бдительность притуплена.
А на лестнице-то человек осторожен: туды да сюды глядит, цепляется покрепче, а на ровном месте... На горьком опыте проверено. На то он и есть наш человек... Мы и войну выиграть могем, а какую-нибудь тварь местную изжить не можем, – философствовал Андрейка, остро заглядывая в глаза Михаилу. – Свирюхнется Иван где-нибудь на ровном месте. Сам об том не думая. Не он первый... Я его все равно обоспорю, супостата!
Михаил, слушая собеседника, невольно, как-то обреченно кивал головой и немного удивлялся про себя: неужели Андрейка всерьез хочет, чтобы Иван поскорее «свирюхнулся», или недосообразит Андрейка чего-то? А тот с неистовым азартом, смаком, будто шла у него беспрестанная охота за планом и во всем свете не было ничего приманчивее, чем наградная водка, сжимал чумазые кулаки:
– Скоро, скоро на его литру пить! У меня аж сосет. Я те, Михаил, как свидетелю, евонную бутылку оставлю. Одну, конечно, выпью, как победитель. Другую – тебе. Че, не веришь?...
Погостить у матери Михаил намеревался с неделю: на заводе, где он работал, всех сослали в административные отпуска, залатывая таким маневром простои и безработье; намеревался кой-чего подремонтировать в отчем дому: заменить колодезный барабан, подправить крыльцо, укрепить дверные расхлябанные петли. К починке потребовались металлические штуковины. Походил по сараю, поискал – не нашел, у соседей поспрашивал – те подсказали: «Ты в механомастерскую сходи. Тебе там за бутылку подберут».
Конвертировав российские же рубли в российскую же валюту, которую завернул в газетку, Михаил направился в мастерскую, и первым, кто подвернулся там, был Иван. В брезентовой робе, в огромных валенках, на лицо пополневший, гуще обросший бородой, Иван встретил Михаила с большой приветливостью, сразу взялся уладить хлопоты с железячками. Но когда пришло время рассчитываться, Михаил замешкался: отдавать водку Ивану что-то претило, сдерживало, будто против себя пойти. И все же протянул, – протянул коротенький газетный тубус, содержимое которого любой мужик и на ощупь определит.
– Да я ж теперь не употребляю. Неужели забыл? – по-доброму усмехнулся Иван и газетный сверток повернул назад.
Михаил хотел было сказать, чтобы тот взял для каких-нибудь взаиморасчетов, на будущее, но не сказал, а неловко, смущаясь, принял бутылку обратно, буркнул, что останется должником.
– Я тогда, помнишь, до Рубежницы пешком пошел? Ну вот, тогда сам себя и закодировал, – рассказывал Иван, когда сели они на лавку в курилке. – Я по дороге в лес зашел, костерчик запалил. При мне кружка была солдатская. Воды набрал, вскипятил, травки туда набросал. Как снадобье. Сел на пенек, попиваю и сам себя уговариваю: чтобы два года ни капельки. – Иван задумчиво улыбнулся, провел по бороде, стряхнул с папиросы пепел. – Хорошо я там на пеньке посидел, обо всем сам с собой договорился. Для человека очень важно самому с собой договориться. Понять себя и договориться.