Здравствуйте, Эмиль Золя!
Шрифт:
Именно этим он будет отличаться от Бальзака, своего вечного соперника, герои которого наделены не меньшими пороками, чем герои Золя. Достаточно одних названий — «Крестьяне» и («Земля»; их надо понимать буквально, чтобы оценить разницу между этими произведениями, написанными на одну и ту же тему.
Работа над романом «Земля» всецело поглотила Золя. И хотя он уже видит контуры рождающегося социализма, текущие события политической жизни мало привлекают его внимание. После парада, состоявшегося 14 июля в Лоншане, вся Франция напевает куплеты Паулюса:
Сен-сирцами восхищена, Ура! — кричит моя жена, В восторге теща пялит взгляд На марширующихПятьдесят тысяч фанатиков окружают вокзал в Лионе, и женщины ложатся на железнодорожные пути, чтобы помешать генералу занять свой пост в Клермон-Ферране. Золя не обращает внимания на это событие. Почему? Потому, очевидно, что он становится «умным», когда существует связь между жизнью и тем, что он пишет в данный момент. А тогда этой связи не было.
«Земля» — «георгики разврата», по выражению Анатоля Франса, является самым последовательно натуралистическим романом Золя. Но образ папаши Фуана — этого мужицкого короля Лира, который, питая чувственную любовь к земле, решается на раздел своего имущества и которого, как шекспировского короля, прогоняют собственные дети, — не укладывается в рамки натурализма. Сын Фуана насилует свою свояченицу. Женщина взмахом косы убивает ребенка. И в завершение всего — ужасная смерть папаши Фуана, которого сжигает живым на кровати его собственный сын, подобно тому как супруги Тома сожгли свою мать-старушку! Дикий разгул низменных животных инстинктов. Но поспешим добавить — это описание достоверно. И на этот раз — достоверно. Достаточно спросить любого сельского жандарма, чтобы убедиться, что преступления, изображенные в романе «Земля», — не плод извращенного воображения и что вновь повторяется история Атридов — на этот раз на навозных кучах в хлеву.
Можно ли считать Золя свидетелем, заслуживающим доверия? Снова выдвигается этот вопрос, который возникал еще в то время, когда стали появляться первые тома «Ругон-Маккаров». Начинает полемику критик Сарсей. Не отрицая достоинств произведений, он начинает выискивать недостатки в «Ругон-Маккарах» и упрекает Золя в том, что он не знает, что в 1810 году не было звания бакалавра, что Женева в ту пору находилась на французской территории и была главным городом департамента Леман, что в 1853 году здания Оперы еще не существовало и что соловьи не поют в сентябре. Эти мелочные придирки, которые педант адресовал творцу целого мира, понадобились Сарсею для того, чтобы сделать следующий вывод: «Вы всегда говорите о подлинной достоверности, но вы — человек с воображением, принимающий за достоверность галлюцинации, рожденные постоянно возбужденным мозгом». Слово «достоверность» слишком много значит для Золя, чтобы заявить о своей правоте, не прибегая ни к каким доказательствам. Правдой Сарсея была точность. Ему хотелось бы, чтобы художник изобразил каждый листочек на дереве. Правда Золя была биологической. Обе эти правды имеют право на существование, но между ними — непримиримое противоречие.
И все же Золя поплатился за слабость своей натуралистической диалектики. Ведь именно он превратил идею научной достоверности в романе в догму! Вскоре ему будет нанесен тяжелый удар.
Золя инстинктивно, из расчета и из искренней любви тянется к молодежи, которую встречает с распростертыми объятиями. Неважно, что у него миллион читателей (по меньшей мере), он знает, чего стоят несколько фанатиков. Он часто впадает в демагогию: эта слабость была присуща в ту эпоху не только республиканцам, радикалам, социалистам, но и их противникам. Взять, к примеру, хотя бы Леона Доде, который говорил своим молодым друзьям или самому себе невообразимые глупости, на манер Мак-Магона: «А, это вы, молодёс… Ну что с, продолсайте, мои друсья, продолсайте…» Этим в какой-то степени грешил и Золя. Пусть Мирбо, который то хвалит его, то разносит в пух и прах, считает, что «„Земля“ — плод сомнительного воображения», пусть Анатоль Франс изрекает: «Г-н Золя достоин глубокой жалости». Золя мало это трогает. Но вот он узнает, что молодежь — против него!
Золя, прежде нападавший на Гюго, теперь вынужден сам защищаться. Кажется, еще совсем недавно были и кафе «Гербуа», и «Новые Афины», и сборник «Меданские вечера»… 18 августа 1887 года этот обуреваемый страстями учитель с неподдельным волнением, дрожащими руками раскрывает газету
Золя протирает стекла пенсне, он не может удержаться от восклицания: «Вот чудаки! Вы хотите меня немного уколоть, да?» Ему бросают упрек, что «он дезертировал, эмигрировал в Медан», что ему присуща «напыщенность в манере Гюго», что он «погряз в изображении непристойностей… Сначала он перешел границы целомудрия по необходимости, а затем возвел это в принцип». Но кто мог все это им сказать? Они объясняют это «навязчивыми идеями одинокого монаха, ненасытным голодом живота…»
«В молодости он был очень беден, очень робок, и его стал преследовать несомненно искаженный образ женщины, которую он не познал в том возрасте, когда ее необходимо познать. Возможно, врачи Сальпетриера смогли бы определить симптомы его недуга… (Честное слово, они отсылают меня к Шарко!)».
Конечно, в романе «Земля» еще более усиливается эротическое начало, свойственное произведениям Золя. Но есть что-то эпическое в этом неистовстве. Золя продолжает читать:
«…Мы отвергаем этих молодцов, рожденных золяистской риторикой (спасибо за новое прилагательное), эти огромные силуэты, нечеловеческие и несуразные, лишенные сложности душевных переживаний, которых сбросили (они пишут, как Леметр!) на нивы, проплывавшие за окнами мчащегося экспресса. (Ой-ой!) Не без сожаления, но решительно мы отворачиваемся от „Земли“ — этого ублюдка, последнего произведения, порожденного великим умом, некогда создавшим „Западню“… (Ну что ж! Похороните меня!)».
И они хоронят:
«„Земля“ — не случайный срыв в творчестве великого человека… это неизлечимый патологический недуг целомудренника».
Лицо у Золя болезненно морщится.
Он все понял.
«Я не знаю этих молодых людей… Они не принадлежат к моему окружению, поэтому они не могут быть моими друзьями. Наконец, если они мои ученики, то мне это было неизвестно. Но если они не друзья и не ученики, то почему они отвергают меня?»
Золя устал. Это усталость, присущая тучным людям. Он боится за свое сердце и собирается вновь поехать в Руан. Но это не мешает ему проверить, правильны ли его предположения относительно авторов этого резкого выпада. Гюисманс сообщает ему:
«Написал этот пасквиль один плохо воспитанный человек (что, впрочем, и чувствуется) по имени Рони, а задумал и начал это дело Боннетэн. Остальные были просто статистами. Теперь возникает вопрос, не вдохновила ли Боннетэна, этого человека с низкой душонкой, некая личность, у которой все они бывают? Я весьма склонен думать, что так оно и было; ибо есть основания полагать, что этот удар был подготовлен не в самом Париже».
Шанпрозэ или Отейль?
Очевидно, этот «коварный замысел» родился на вилле Альфонса Доде в Шанпрозэ под безразличным, усталым или развеселившимся взглядом автора «Малыша». Жюль Ренар не без иронии процитировал следующее высказывание Альфонса Доде: «Я имел бы неизмеримо больший успех, если бы пожелал построить лавочку напротив лавочки Золя. Но мы из равнодушия позволили считать себя его сторонниками, и сегодня вся пресса поддерживает Золя. Вся слава досталась ему одному».
Сын его Леон показал свои клыки:
«Не следует удивляться демократической подлости, свойственной этому другу собак! Он относится к бытию, к окружающей среде, к природе, к обстоятельствам по-собачьи. У него, как у собаки, раздвоенный кончик носа, невроз конечностей: рук и ног, что-то собачье есть и в его печальной и самонадеянной физиономии!»
Эдмон де Гонкур незадолго до того провел несколько дней у Доде. Болезненно самолюбивый, он никогда не мог простить Наполеону III государственный переворот 2 декабря 1851 года только потому, что это был день выхода в свет его первой книги! Он утверждал, основываясь на том, что в свое время опубликовал книгу «Гаварни и его творчество», что Золя украл у него название — «Творчество»! Несмотря на заверения Гонкура и Альфонса Доде, совершенно очевидно, что бунтовщики Рони-старший, автор пасквиля, и Боннетэн, инициатор всей этой истории, встретили по меньшей мере молчаливую поддержку у своих старших собратьев.