Зеленый аквариум
Шрифт:
Мы отходим на несколько шагов от дерева и промываем снегом покрасневшие веки.
— Иоахим, что теперь скажешь? Весной туманы кочуют, как люди…
Кузнец из Заслы стоит на своем:
— Горькие туманы. Давай пилить дальше!
Мы пилим, пилим — и вдруг… Невероятно: из мертвого дерева — живое пение.
Из-под обвислой коры появляется еврей в молитвенном облачении и улыбается такою же желчной зеленоватостью, как и солнце, которое не хочет заходить:
— В этом дереве мы живем уже двадцать месяцев, Да, моя жена и я. Внизу, в лисьей норе, она печет картошку, а я, наверху,
ПОХОРОНЫ В ДОЖДЬ
Мужчина с тяжелым мешком на спине приближается под проливным дождем к темному городу. Молния — кровь расколотого зеркала — зажигает струящиеся колонны ливня.
Между колоннами — мужчина с тяжелым мешком.
Он похож на черный полумесяц, обрамленный тлеющей каймой.
Нет, привкуса такого дождя еще ни разу не ощущал его язык. Не дождь — небесный колдун расплавил время! Вчера, сегодня, завтра — пропали. Их нет. Весна первого человека и зима последнего сплавились в гигантском ведре, выкованном из туч. Ведро лопнуло. Растаявшее время проливается беспощадным потопом на землю и вот-вот поглотит путника с его тяжелым мешком на спине.
Он не станет отрицать: ноги идут. Идут ноги, идет дождь. Это, браток, означает, что земля все же еще земля, что осколок души у времени еще где-то сохранился. Не где-то — в его груди. Стук-стук — время работает. Время и место, видать, любят друг друга. Глупый разум не может их разлучить…
Стена, серая, волнистая, как если бы в ней утопились волки, выплывает из-за колонн дождя.
— Монастырь святого Павла.
Здесь, в монастыре, в сводчатой красно-кирпичной келье сестры Уршульи, встречаются лесные люди. Иногда сюда ускользает приговоренный с пулями в теле, которые раскаялись посредине полета… Иногда — тифозный больной в солдатской шинели, изорванной, словно расстрелянное знамя. Знамя, которое все еще вздымает своими солнечными крыльями маленький орел на единственной пуговице.
Здесь, в монастыре, Уршулья его спасала. Позже она стала связной, и он, мужчина с мешком, приходил сюда из лесу за известиями.
Он помнит, что слева, у растрепанного леска, тянется вдоль стены канава, заросшая жгучей крапивой. По ней пробираются внутрь двора.
Сейчас ему очень хотелось бы, чтоб крапива жалила его и обжигала. Ноги, руки, память — лишь бы болело. Но именно сейчас ее стеклистые иголочки упрятаны от дождя… Ой, братец, как порой хочется боли! Истинной, сладостной боли! Это может понять только тот, кто пропитан глиной, у кого ногти как бы растянулись от кончиков пальцев на все тело.
Седьмое окошко. Шесть. Семь. И стучать сестре Уршулье надо семь раз.
Медленно отворяется свинцовая дверь.
Желтая пугливая свеча с восковым пламенем — воскрешенная пчелка выбралась из вязкой ячейки улья — бредет, зажатая в тонких, нежных пальцах радостно испуганной женщины и, отступая, намечает на красных кирпичах коридора зыбкую извилистую тропку.
Молодая женщина, его спасительница, пятясь и не сводя глаз с гостя, парит в своей ночной рубахе с волнистыми складками, напоминая во мгле русалку в жемчугах, которая ныряет,
Он оставляет мешок в нише коридора, и узкая дверь Уршульиной кельи, крышка дубового гроба, захлопывается за обоими.
— Коля, что случилось? Ты выглядишь собственным дедом!
Коля, или Копл, как звали его дома, растягивается на полу, в углу, волосатые руки — на голове, чтоб она, голова, не сбежала.
— Ты права, Уршулья, я выгляжу дедом потому, что вечная молодость поселилась в тебе.
Она приносит полотенце, узел с одеждой.
— Переоденься. Одежда — твоя. Ты оставил ее здесь год тому назад.
— Уршулья, который час?
— Два.
— Спасибо, не стоит менять одежду. Через час я двину дальше. Вот если бы стакан молока…
Когда Уршулья возвращается с молоком, Копл уже спит, окованный сладкими цепями.
Она обвивает его безвольные руки вокруг своей обнаженной шеи и тащит, словно тонущего, к островку своей кровати.
Ее губы, пряно-теплые, прыгают по его костлявому лицу, как еще не умеющие летать птенцы — по шипам.
Ночная рубаха сползает с нее. Солнечное тело пьет с его одежды дождевую влагу.
— Коля, я видела тебя и во сне. Ты един или двоишься? Нет, ты един; лишь тогда, когда тебя нет, ты двоишься.
Пламя свечи — карлик с горящим горбом — все глубже погружается в свою восковую могилу.
— Лишь когда тебя нет, ты двоишься…
Дождь ударяет в окно свинцовыми кулаками.
Ударяет по Коплу.
Его веки разлепляются.
Кто приник к нему? Кто отсасывает яд из тела его? Ой, ведь он так может и опоздать!
Копл стряхивает с себя ее солнечные чары, вскакивает с кровати, приносит мешок, оставленный в коридоре, и стремительно кладет на постель.
Уршулья с плачем падает к его ногам:
— Мой мешок грехов, мешок моих прегрешений!
— Уршулья, не твои это грехи, можешь убедиться.
На фоне красных кирпичей при старом, седом от гари золоте коптящей свечи молодая обнаженная женщина, захлебываясь от слез, развязывает на кровати землистый комковатый мешок, и вдруг он отбрасывает ее от себя, как электрический разряд, и в комнату; ударяет трупный запах.
Мертвый мальчик. Повергнутая статуя из прозрачного голубого мрамора. Волосы — лавровый венок, оплетающий лоб, а нижняя губа — лежащий вопросительный знак. Мертвый смотрит из мешка замогильным взглядом на двух живых.
— Коля, кто этот мальчик, этот мертвый ангел?
Он натягивает мешок на статую и рассказывает:
— Кто этот мертвый ангел? Это Юлик, мой десятилетний друг. На дубу, в снежном гнезде, я увидел у озера Нароч заметенного мальчика. Раны его вспыхивали в снегу, как здесь, в комнате, молнии сквозь стекло. Вокруг дуба вертелся волк с обглоданной тенью. Едва я приблизился к дубу, волк с тенью в зубах исчез.
Я снял мальчика с дерева. Он выглядел, как замерзшая сова. И представь себе, Уршулья, мы узнали друг друга: та, которая блуждала в теле моем, словно иголка, была его сестрой. И знаешь, кто в городе, перед тем как он добрался до леса, спас его? Не поверишь — собаколов! Когда орда двуногих огней гналась за ребенком, собаколов накинул на его шею аркан и спрятал меж выловленных собак в своем возке.