Зелимхан
Шрифт:
больше взвинчивал себя.
Некоторое время Зелимхан надеялся отмолчаться,
но поняв, что офицер не собирается оставлять его
в покое, сказал, коверкая русские слова:
— Наша религия не разрешает чушка кушать.
Офицер вскочил, словно его ошпарили кипятком:
— Вор, убийца!.. Мерзавец!.. Сгною здесь! Я тебе
покажу, кто чушка! — кричал он, потрясая кулаками.
На этот крик прибежал поручик Грибов,
доставивший арестантов из
и объяснить дежурному офицеру некоторые требования
гуманности, -но воздержался, решив, что, может, они
здесь и в самом деле знают, как нужно разговаривать
с туземцами.
"Зелимхан по-прежнему стоял неподвижно, будто все
это его и не касалось, хотя в душе его бушевала
бессильная ярость. Как он, горец, должен молча
выслушивать все эти оскорбления и не убить обидчика? Хотя за
последние два-три месяца ему довелось пережить и не
такое. Легко ли ему сознавать, что пристав Чернов, ни
за что ударивший по лицу его сточетырехлетнего деда
Бахо, остался там, на воле, чтобы безнаказанно
посмеиваться над внуками достопочтенного старика, а он,
Зелимхан, в это время стоял тут же, рядом, и ничего не
мог сделать, так как руки его были связаны. Вот и
сейчас он мог бы одним ударом свалить этого крикливого
офицера и попытаться вырваться из тюрьмы, да что
поделаешь, если его отец и двоюродные братья томятся
здесь в камерах.
Занятый этими горькими размышлениями, Зелимхан
не заметил, как появился надзиратель и длинными
коридорами повел его в камеру. Они остановились перед
массивной, обитой черной жестью дверью. Звеня
ключами, надзиратель отворил ее, толкнул арестанта в
черный проем, и дверь захлопнулась за ним.
В нос ударил кислый запах пота. Над дверью тускло
мерцала коптилка. В камере раздавался то глуховато-
гортанный, то свистящий храп, и Зелимхан еще острее
почувствовал все обиды и огорчения, которые
обрушились на него за последние дни. Один из арестантов,
что лежал тут же у входа слева на нарах, не говоря ни
слова, подвинулся, уступая место новичку.
Уставший с дороги Зелимхан сразу лег, но спал
беспокойно, то и дело вздрагивал, поднимался и
оглядывался вокруг. Когда он проснулся от стука в дверь,
которым тюремщик будил заключенных, у него было
такое чувство, словно он и не спал вовсе.
Увидев новичка, все население камеры столпилось
вокруг Зелимхана. Тут было немного чеченцев, и они
стали забрасывать его вопросами: «Ну как
воле? Ты откуда сам-то? А что делал на воле? Не видел
ли, случаем, моих?» Эти люди перебивали друг друга,
трогали молодого харачоевца за рукав, заглядывали
ему в лицо.
Не прошло и часа, как Зелимхан уже знал всех
в камере. Тот, что ночью уступил ему место рядом с
собой, попал в тюрьму за оскорбление городового.
Усатый, высокий, как жердь, горец — за конокрадство. Он
говорил о своей профессии с подкупающей гордостью,
картинно описывая свои подвиги, в основном ночные
вылазки в чужие конюшни. Старожилы камеры
рассказывали, что с того дня, как его привели сюда, он
не переставал требовать, чтобы его приняло
тюремное начальство; при этом он утверждал, что стоит
ему поговорить с начальством, и он окажется на
воле.
Оживленный разговор заключенных прервал
надзиратель, который повел их на прогулку.
Зелимхан сделал два-три круга по тюремному двору
и, отойдя в сторону, прислонился к стене тюремного
здания. Надзиратель грубо прикрикнул на него и
вернул на место в цепочку заключенных. «Вчера большой
начальник ругался, а сегодня — маленький! Откуда их
столько берется? — подумал Зелимхан. — И все кричат
как на непослушную скотину, вместо того, чтобы
разобраться: ведь оскорбили-то меня! И вот я в тюрьме,
а обидчики на воле. Где же справедливость? Нет, —
решил хмолодой харачоевец, — напрасно я тогда сдался
властям. Надо было бежать в горы, остаться на воле
и самому драться за свою честь. Нет, надо бежать
отсюда, обязательно бежать!» И желание быть свободным
поселилось в нем столь властно, что ни о чем другом он
и думать не хотел.
Когда их вернули обратно в камеру, Зелимхан,
приложившись ухом к стене, попытался расслышать
разговоры в соседней камере. Ему казалось, что там за
стеной находится его отец Гушмазуко.
— Ничего так не услышите, я много раз пытался, —
заметил ему один из новых товарищей, тот самый,
который уступил ночью место на нарах. — Давайте-ка
лучше позавтракаем. Меня зовут Николай Исакович
Бобров. Правда, это очень длинно, поэтому зовите меня
просто Николай.
— А меня зовут Зелимхан, — сказал харачоевец.
— Здесь, Зелимхан, принято жить по-братски, —
начал объяснять Бобров, извлекая из своей сумки
п раскладывая перед горцем пайку черного хлеба,