Земля обетованная
Шрифт:
— То есть ты хочешь сказать, что я в этом похожа на тебя. Благодарю за откровенность.
— Тебе это неприятно, Меля?
— Мне это совершенно безразлично. — Голос ее прозвучал так сурово, что Мориц с удивлением заглянул ей в глаза, но не нашел в них объяснения — глаза Мели были прикованы к блюдцу, в которое она опять наливала чай.
— Поговорим спокойно, всегда же можно как-то поладить, — опять начал Зыгмунт, расчесывая маленькой гребенкой красную, как медь, бородку.
— Да что тут говорить! Пусть отец сам скажет Альберту,
— А может, отец лучше бы сказал ей, чтобы она не вмешивалась в дела, потому что ничего в них не смыслит, и чтобы не изводила меня своими криками, а то в конце концов это может мне надоесть.
— И это мне за мою доброту, за мое доброе сердце! Такие слова!
— Помолчи, Регина!
— Не буду молчать, ведь речь идет о деньгах, о моих деньгах! Я его извожу, я могу ему надоесть, подумаешь, граф лодзинский! — со злостью восклицала Регина.
— Пусть договорится на пятьдесят процентов, — деловито посоветовал Ландау.
— Зачем договариваться? Ничего не надо платить! Мы же за свои деньги не получим от Фрумкина ни гроша!
— Ты не понимаешь, Регина. Гросман, дайте взглянуть на ваш актив и пассив, — сказал Зыгмунт, расстегивая мундир.
— Дать самое большее двадцать пять процентов, — сказал, дуя на блюдечко, Грюншпан-старший.
— Самое лучшее, — вполголоса проговорил Фишбин, раскуривая сигару.
Ему никто не ответил, все поспешно склонились над столом, над листами бумаги, испещренными цифрами, которые торопливо складывал Зыгмунт.
— Он должен пятьдесят тысяч рублей! — вскричал наконец студент.
— А сколько у него есть? — полюбопытствовал Мориц, вставая из-за стола, так как Меля вышла из комнаты.
— Это выяснится потом, в зависимости от того, на сколько процентов он договорится.
— Да, дело стоящее.
— Деньги все равно что в кармане.
— Можешь не огорчаться, Регина.
— Так вы хотите, чтобы я объявил банкротство? Я не намерен обманывать людей! — решительно произнес Гросман, поднимаясь со стула.
— Ты должен договориться, не то я заберу из дела свое приданое и возьму развод. Зачем мне жить с таким графом, зачем мне мучиться?
— Тихо, Регина. Гросман договорится на двадцать пять процентов. Ты успокойся, здесь я хозяин, я сам поведу это дело, — утешал ее отец.
— Да, Альберт наш до лысины дожил… Как это говорится, Мориц? — спросил Фишбин.
— А ума не нажил, — быстро и с раздражением бросил Мориц — ему хотелось поскорее пойти к Меле.
— Хочешь забрать приданое — забирай, хочешь развод — даю его, хочешь те деньги, что у меня еще остались, — возьми! Мне уже осточертела жизнь в этом гнусном вертепе. Я с тобой, Регина, никогда не смогу поладить! Не было
— Замолчи, Альберт!
— Ша, ша! Это ваше семейное дело! — прикрикнул на них Грюншпан-старший, ставя блюдце на стол.
— Она вечно чем-то недовольна, вечно со мной ссорится.
— Да как я могу не ссориться, когда он заставляет меня ездить на дохлых клячах, над которыми все смеются!
— Хороши и такие, люди побогаче тебя пешком ходят.
— А я хочу ездить, у меня хватит денег на приличных лошадей.
— Так купи их себе, у меня на это нет средств.
— Тише, евреи! — крикнул Фелюсь, раскачиваясь в кресле.
— Он окончательно сдурел! Чтобы покупать, нужно, видите ли, иметь деньги! Разве нужно иметь деньги, чтобы покупать то, что нужно? Или у Вульфа они есть, раз он строит фабрику, или у Берштейна их много, раз он покупает обстановку за сто тысяч? — выкрикивала Регина, обводя родню вопрошающим взглядом.
Альберт, повернувшись ко всем спиною, смотрел в окно.
Спор возобновился с новой страстью и дошел до апогея — все разом кричали, наклонялись над столом, стучали по нему кулаками, вырывали один у другого из рук листки бумаги, чертили на клеенке все новые столбцы цифр, развивали самые бессовестные планы и способы объявления банкротства, вступали в перебранку, вскакивали из-за стола и опять садились; лица у всех горели, бороды, усы тряслись от возбуждения, от этих цифр возможной прибыли; все возмущались этим глупцом, который стоял, повернувшись к ним спиною, и не хотел слушать о банкротстве.
Грюншпан-старший громко что-то доказывал, Регина, утомленная бурным объяснением, сидела в кресле и судорожно всхлипывала, Ландау отвернул клеенку и куском мела писал цифры на столе, время от времени авторитетно их поясняя, а Зыгмунт Грюншпан, весь красный, потный, кричал громче всех, требовал, чтобы они наконец договорились, и проверял колонки цифр в принесенном Региной фабричном гроссбухе.
Один Мориц не принимал участия в семейных волнениях, он опять присел под пальму рядом с Фишбином, который, развалясь в кресле, покачивался, курил сигару и изредка покрикивал:
— Тихо, евреи!
— Да, оперетта не больно-то веселая! — сказал Мориц с досадой и, окончательно махнув рукой на союз с Грюншпаном, отправился в другие комнаты искать Мелю.
Он застал ее у бабушки, которую вся семья окружала необычайным почетом и заботой.
Бабушка сидела у окна в кресле на колесах. Это была почти столетняя старуха, парализованная и впавшая в детство; лицо у нее было настолько ссохшееся и морщинистое, что и выражения никакого не осталось — на изжелта-сером, дряблом куске кожи выделялись только темные, как бусинки, но тусклые глаза. Поверх черного парика был надет чепчик из пестрого шелка с кружевами, как носят еврейки в маленьких местечках.