Земля обетованная
Шрифт:
Меля чайной ложечкой вливала бульон в ее запавший рот, и бабушка, как рыба, только открывала рот и закрывала.
Мориц поклонился старухе — она перестала есть, посмотрела на него мертвенным взором и спросила глухим, словно из-под земли исходившим, голосом:
— Кто это, Меля?
Она никого не узнавала, кроме самых близких людей.
— Это Мориц Вельт, сын моей тети, Вельт, — повторила погромче девушка.
— Вельт, Вельт! — пожевала старуха беззубыми деснами и широко раскрыла рот для очередной ложечки с бульоном, которую поднесла
— Они еще ссорятся?
— Настоящий Судный день!
— Бедный Альберт!
— Тебе его жаль?
— Ну конечно! Собственная жена и семья не дают ему быть человеком. Регина просто поражает меня своим торгашеством, — с грустью вздохнула Меля.
— Уж раз ты фабрикант, изволь быть как все. Он немного страдает идеализмом, но после первого же банкротства, если только на нем хорошо заработает, он излечится.
— Не понимаю я ни отца, ни дядей, ни тебя, ни Лодзи. Во мне все кипит, когда я смотрю на то, что здесь творится.
— А что такое творится? Все хорошо, люди делают деньги, только и всего.
— Но как? Какими способами?
— Это не имеет значения. От того, каким способом заработаешь рубль, стоимость его не уменьшается.
— Ты циник, — прошептала Меля с укоризной.
— Я всего лишь человек, который не стыдится называть вещи своими именами.
— Ах, помолчи немного, я так расстроена, что даже нет сил ссориться.
Меля кончила кормление бабушки, поправила подушки, которыми та была обложена, и поцеловала ей руку. Старуха слегка ее обняла, погладила костлявыми, как у скелета, пальцами ее лицо и, посмотрев на Морица, опять спросила:
— Кто это, Меля?
— Вельт, Вельт! Идем ко мне, Мориц, если у тебя есть время.
— Ах, Меля, для тебя у меня всегда есть время, когда только захочешь.
— Вельт, Вельт! — глухо повторила бабушка, открыла рот и уставилась мертвыми глазами в окно, за которым виднелась стена фабрики.
— Мориц, я тебя уже просила — не надо комплиментов.
— Поверь, Меля, я говорю искренне, даю слово порядочного человека! Когда я с тобой, когда я слышу тебя, смотрю на тебя, я чувствую и думаю по-другому. В тебе есть такая удивительная мягкость, ты настоящая женщина, Меля, таких в Лодзи мало! — говорил Мориц с чувством, идя вслед за Мелей в ее комнату.
— Проводишь меня к Руже? — спросила она, ничего ему не ответив.
— Если бы ты не сказала, я бы сам попросил разрешения.
Меля, прислонясь лбом к оконному стеклу, смотрела на воробьев, которые, ошалев от первого весеннего мартовского дня, скакали и дрались в саду.
— О чем ты думаешь? — тихо спросил Мориц.
— Об Альберте. Сделает он так, как решил, или так, как они хотят.
— Уверен, что он объявит себя банкротом и договорится с кредиторами.
— Нет, я его знаю, я убеждена, что он заплатит.
— Держу пари, что договорится.
— А я что хочешь готова поставить, что он этого не сделает.
— Гросман, конечно, с философской придурью, но все же он человек умный, и я готов поставить
— А я так хотела бы, так хотела бы, чтобы это не случилось.
— Знаешь, Меля, мне пришло в голову, что тебе надо было выйти за него замуж. Вы бы прекрасно подошли друг другу, сидели бы голодные, зато были бы такими честными, что вас показывали бы в паноптикуме.
— Он мне нравится, но я за него не вышла бы, это не мой тип.
— Кто же твой тип?
— Ищи и догадывайся! — опять улыбнулась она своей нежной, мимолетной улыбкой.
— Ну да, наверно, Боровецкий, в него влюблены все женщины в Лодзи.
— Нет, нет, по-моему, он сухой, высокомерный карьерист, нет, нет, слишком уж он похож на всех вас.
— Тогда Оскар Мейер — барон, миллионер и красавец, правда, он барон мекленбургской породы, зато миллионер самый доподлинный.
— Я видела его один раз, и он мне показался переодетым мужиком. Наверно, ужасный человек, я много о нем слышала.
— Да, он нрава дикого, бешеного, настоящая прусская скотина! — с ненавистью произнес Мориц.
— Даже так? Это начинает быть интересным.
— Довольно об этом хаме. А может, тебе нравится Бернард Эндельман?
— Уж слишком он еврей! — презрительно скривилась Меля.
— Ах, какой я недогадливый! Ты же воспитывалась в Варшаве, жила там среди поляков и побывала во всех варшавских кружках и гостиных, так могут ли тебе нравиться евреи или здешние люди! — иронически воскликнул Мориц. — Ты привыкла к лохматым студентам, ко всему этому радикальному сброду, который так красиво декламирует в ожидании наследства или казенной синекуры, привыкла к той атмосфере утонченной болтовни и взаимного охаивания в самом возвышенном, благородном стиле. Ха, ха, ха, я через это прошел и всякий раз, как вспомню о тех временах и тех людях, просто умираю со смеху.
— Оставь, Мориц. Ты говоришь со злостью, а значит, не беспристрастно, я не желаю тебя слушать, — поспешно перебила его Меля, задетая за живое, потому что она и впрямь всем существом своим еще жила в том мире, хотя уже года два, как приехала в Лодзь.
Меля ушла в другую комнату, минуту спустя она возвратилась одетая для выхода.
У ворот ждал с открытой дверцей изящный экипаж.
— Поедешь только до Нового Рынка, дальше уже не так грязно, и я пойду пешком.
Кони резко тронули с места.
— А ты, Меля, тоже меня удивляешь.
— Чем же?
— Вот именно тем, что ты такая — совсем не еврейка. Я наших женщин хорошо знаю, знаю им цену и ценю их, но я знаю, что, в отличие от тебя, они не принимают всерьез всякие эти книжные идеи. Ты же знаешь Аду Васеренг? Она тоже жила в Варшаве и вращалась в тех же кругах, что и ты, так же загоралась от всех этих слов, так же всем интересовалась, так же спорила со мной о равенстве, о свободе, о добродетели, об идеалах.
— Я с тобой обо всем этом не спорю, — возразила Меля.