Земля обетованная
Шрифт:
Гальперн любил Лодзь, любил фабрикантов и рабочих, любил даже простых мужиков, которые толпами прибывали в город каждую весну, — их появление на улицах Лодзи означало, что в городе прибавится фабрик, домов, прибавится движения.
Да, Гальперн любил Лодзь.
И любви его не мешало то, что Лодзь была городом грязным, дурно освещенным, дурно вымощенным, дурно застроенным, что дома то и дело обрушивались на головы жильцов, что на глухих улицах среди бела дня убивали людей.
О таких пустяках он не думал, равно как не думал о том, что в Лодзи тысячи людей умирают с голоду, страдают
— Так создается движение, — объяснял он, радуясь, что город растет с неимоверной быстротой, что он, Гальперн, может восхищаться впечатляющими цифрами «вывоза и ввоза», а общая сумма торгового оборота увеличивается ежегодно на десятки миллионов.
Его сухая семитская душа купалась в этом море цифр, любовалась их ростом. Он с гордостью смотрел на новых миллионеров, искренне их почитал; шагая по тротуарам, с непритворным восхищением наслаждался пышностью экипажей и зданий; с энтузиазмом называл цифры расходов, на которые не скупились ситцевые и шерстяные царьки, украшая свои дворцы и поместья.
Таков был Давид Гальперн, который теперь, направляясь домой, все еще думал о Мышковском. Для него, преклонявшегося перед деньгами, Мышковский был совершенно непонятен. Гальперн не мог взять в толк, как можно отказываться от миллионов, которые сами плывут в руки.
С такими мыслями он тихо отворил дверь на четвертом этаже большого дома, но, еще не войдя в квартиру, услышал приглушенные звуки музыки, доносившиеся из глубины темного коридора.
Жена уже спала. Давиду захотелось есть, он обшарил буфет и, найдя лишь кусочек сахару, пошел, стараясь не шуметь, на кухню выпить чаю. Самовар остыл, Давид налил в чашку холодной воды и стал пить вприкуску, прохаживаясь по маленькой передней, чтобы не разбудить жену и слушать музыку, звучавшую за дверью.
Довольно скоро такая прогулка ему наскучила, он с чашкой в руке направился в конец коридора и деликатно постучал в дверь, за которой играли.
— Herein! [43] — послышался голос.
Гальперн вошел как свой человек, приветливо кивнул игравшим и сел возле печки — прихлебывая небольшими глотками воду, он слушал музыку с благоговейным вниманием.
Горн играл на флейте, Малиновский на виолончели, Шульц на кларнете, а на скрипке Блюменфельд, он же руководил ансамблем. Второй скрипкой был Стах Вильчек.
43
Войдите! (нем.)
В соседней комнате сидел Юзек Яскульский и что-то переписывал.
Все тут, кроме Горна, были школьными товарищами и собирались два раза в неделю музицировать. Музыкой они инстинктивно защищались от отупляющего воздействия ежедневного тяжелого труда, — а они служили техниками, мастерами или практикантами на фабриках и в конторах.
Горн, как наиболее состоятельный — он в Лодзи работал всего лишь практикантом и был сыном богатого
Юзеф Яскульский, самый молодой в их компании, играть не умел, но часто приходил, так как жил неподалеку и обожал слушать их рассказы о любовных приключениях. Он мечтал о любви со всем пылом воспитанного в строгости восемнадцатилетнего юноши.
Пока музыканты играли, Юзек переписывал любовное письмо, которое ему дал прочитать Малиновский, — этот красавчик получал их предостаточно. Письмо было с орфографическими ошибками, но такое страстное, что Юзек то и дело краснел, всматриваясь затуманившимися глазами в ряды неровных, корявых букв.
Юзек упивался этими вспышками грубой чувственности, испытывая жгучее желание, чтобы и его кто-нибудь так полюбил, а главное, чтобы и он получал такие же письма.
Наконец музыка стихла, прислуга внесла самовар. Горн помогал накрывать на стол и сам расставлял стаканы.
— Вильчек, ты три раза сфальшивил. Взял «до» вместо «ре», а потом съехал на октаву ниже, — выговаривал Стаху Блюменфельд.
— Ничего страшного, я же вас быстро догнал, — смеялся Вильчек; расхаживая по комнате, он потирал руки и сильно надушенным платком утирал мясистую, круглую физиономию с редкой, неопределенного цвета растительностью.
— Вы пахнете, как парфюмерный склад! — заметил Горн.
— Так я же беру духи на комиссию! — оправдывался Вильчек.
— Чем вы только не торгуете! — вставил Шульц, который несмотря на свою дородную фигуру проворно двигался, наливая чай.
— Могу и вашим мясом, Шульц.
— Ничуть не остроумно! — сказал, садясь за стол, Блюменфельд; худой, нервной рукой он откинул золотистые волосы, окружавшие, будто ореолом, красивый высокий лоб и удлиненное, болезненное лицо с неизменной горькой усмешкой.
— Может, сядете с нами, пан Гальперн? — пригласил Горн.
— С удовольствием выпью горячего чаю. А знаете, вы играете все лучше и лучше, тот пассаж, где как будто кто-то жалобно плачет, так меня взволновал, что я едва мог усидеть. Замечательный был концерт!
— Пан Юзеф, чай ждет вас! — позвал Горн.
Юзеф, еще весь красный, вошел и сел с краешку, стараясь скрыть свое волнение и смущение, вызванное письмом. Быстро прихлебывая из стакана, он молча смотрел в пространство, мысленно повторяя пылкие выражения и с удивлением поглядывая на Малиновского, — как он может сидеть так спокойно и попивать чай.
— Сел пить, нечего спешить. Что вы все на часы смотрите, пан Вильчек? На дежурство надо?
Вильчек работал на железнодорожных складах.
— Да нет, я сегодня со своей конторой распрощался навсегда.
— Что вы! В лотерею выиграли?
— Или, может, женитесь на дочке Мендельсона?
— Или собираетесь сбежать в Америку, прихватив железнодорожную кассу? — заговорили все разом.
— Вот и не угадали, у меня на уме кое-что получше, есть одно замечательное дело, с ним я стану на ноги, вот увидите, сразу стану на все четыре ноги.