Земля Сахария
Шрифт:
— Ну а чья телка-то? — спросил Дарио.
— А кому нужна дохлая скотина, парень?
— Имеем полное право съесть ее. Да и вообще…
— Эту скотину мы съедим, не будь я Арсенио Гонсалес Маркино, сын испанки Марии из Галисии.
— В котел ее, в котел! Какого черта? Мы не воры, она бы там все равно сгнила! — в восторге кричит Папаша.
— Ну тогда, сеньоры, прошу! Найдутся желающие освежевать эту тварь?
— Я согласен, кто режет да делит, себя не обделит.
— И я тоже, Арсенио.
— Я дойду в Гранху. Надо сообщить, а то потом скажут, что мы воспользовались случаем и…
— В Гранху! Да скажи же ему, Арсе… — Тропелахе снова сморкается.
— Вы опоздали, маркиз. Я и вот он, Тропелахе, уже говорили с Торресом, с тем, что объезжает плантации на лошади. Ну и он разрешил, сказал, чтоб мы ее взяли.
— В котел! В котел ее!
Четверо мачетерос поднимают телку, целехонькую, если не считать раны на боку, и тащат ее на кухню; затапливают плиту, ставят греть ведра с водой, готовят большие ножи специально для свежевания туш, ножи заржавели — давно лежали без дела; несколько человек берут топоры и отправляются колоть дрова, они выбирают самые толстые поленья — не мужчины мы,
Из кухни доносятся распоряжения Арсенио: «Давай, руби здесь, сильней, режь ее, не жалей!» Кто-то дает советы, кто-то соображает вслух: «Надо побольше хлеба оставить. Шкура-то тоже пригодится». Слышится дружное «Раз-два — взяли! Еще — взяли!» Точат ножи. Ножи — собственность Арсенио, личная, частная собственность. Это он разъясняет ежедневно всем и каждому. Арсенио работает на бойне в Гаване с четырнадцати лет. Он знает все, что только можно знать про несчастных коров, которых приводят на убой. Если корова машет хвостом и печально мычит — возни с ней будет немного; если трясет головой — надо стукнуть пару раз дубиной; если же попадется тихая-тихая — берегись! Ну а эта-то, конечно, хороша, просто с неба свалилась. Вот так телочка! Красотка! Только надо уметь как следует разделать ее. Кто не умеет, искромсает без толку, и все. «Будут у нас отбивные, и фарш, и суп, и бульон — сил наберемся недели на три, начнешь рубить тростник так, что любо! Но конечно, сегодня уже не успеем, надо сначала все подготовить. Вот завтра…»
Пришлось подчиниться, отложить пир до завтра. Тропелахе все-таки незаметно отрезал мягкий кусочек, завернул в бумагу фунтиком и спрятал в уголок. Дождавшись двенадцати, когда добровольцы-мясники захрапели, Тропелахе поднялся, тихонько пробрался к гамаку Арсенио и стал трясти его.
— Арсе, а Арсе! — шептал он. — Пойдем на кухню, я там отложил немного мясца, такой хороший кусочек.
— Я из-за какой-нибудь требухи вставать не буду. Точно говоришь, что хороший?
— Клянусь. Сам отрезал. В конце концов, разве мы с тобой не заслужили больше других? А, Арсе?
Арсенио ворча натягивает сапоги. У Тропелахе разгорелся аппетит, он горячо убеждает повара: «Хороший бифштекс сейчас совсем не повредит. Никто не узнает, там же много, всем хватит». Оба пробираются в темноте на кухню, осторожно зажигают коптилку, разыскивают лук, масло, соль, ломтик лимона, раздувают угли в плите.
— Дай-ка сюда вон ту сковородку… Я-то вообще больше люблю жаркое из почек.
— Я, конечно, не очень-то разбираюсь в мясе. Наверно, это филейный край, кусочек-то мягкий-мягкий…
Арсенио освещает сверток. Тропелахе поспешно его разворачивает. Глядит удивленно. Что же это за часть такая? Повар наклоняется над свертком и разражается громким хохотом. «Идите все сюда, а то Тропелахе один съест его!» — кричит Арсенио. Тропелахе поправляет очки, громко сморкается.
— Черт возьми, Арсенио, да скажи же, что это такое? — спрашивает он в недоумении.
— Хвост! Ты будешь есть бифштекс из хвоста, зараза!
Сбежались мачетерос, хохочут. Тропелахе хватает хвост и, размахнувшись, забрасывает его подальше. Мачетерос громко выкрикивают на все лады: «Тропелахе, скушай хвостик! Тропелахе, скушай хвостик! Тропелахе — скушайхвостик! Тропелахе — скушайхвостик!» Арсенио, улыбаясь, достает свисток. Нескончаемый, безжалостный свист несется над лагерем мачетерос-добровольцев.
В последнюю зиму Дарио наконец стало ясно: накормить голодного, напоить жаждущего, сделать так, чтоб не было больше бедных, — это еще не самое главное. Жизнь неудержимо шла вперед, и постепенно начинало казаться, что благородные гражданские порывы мало изменяют жизнь. Ему надоело вышагивать по городу из конца в конец, размахивать флагами да расклеивать лозунги на стенах домов. Он замечал, как к новым революционным понятиям примешиваются давно устаревшие. Волны смятения затопляли душу Дарио. Он огорчался, страдал и по серьезным поводам, и по пустякам. Соседи по-прежнему сплетничали, во дворах по-прежнему стояли зловонные помойки. Дарио все так же ссорился с Марией, ощущал глубокую усталость и недовольство собой, его мучили сомнения. Может быть, события лишь взволновали поверхность и не проникли в глубину? Жизнь неизмеримо шире, могут ли поколебать ее основы грандиозные шествия, митинги со знаменами, гимнами, овациями и всеобщим воодушевлением? Время неумолимо движется вперед, с каждым днем уходят, тают силы, растет усталость, незаметная ржавчина разъедает энтузиазм. Такие, как Дарио, попали в самую гущу общественных потрясений, им казалось сначала, что создание новых учреждений, организация боевых отрядов добровольной милиции, схватка с врагами — все это и есть революция. И вот теперь Дарио увидел — в глубинах человеческих душ, в самой их сердцевине, продолжала жить, несмотря ни на что, складывавшаяся веками закостенелая мораль старого мира. Люди не изменили своих представлений о добре и зле. Повседневное мелкое предательство, лицемерие, интриги, вражда царили в учреждениях под прикрытием священного знамени революции. Бюрократизм разрастался незаметно, заполнял все, как опухоль. Дело возрождения родины подменяли целыми ворохами предписаний и правил. Бюрократы ловко пробирались на ответственные посты и, сидя в своих просторных кабинетах с портретами Маркса и Ленина, создавали культ отчужденной власти. В этих кабинетах с кондиционированным воздухом остывали горячие головы, руководители окончательно теряли связь с жизнью. Они уверовали в значимость и незыблемость своих постов, в свое исключительное право управлять жизнью народа, принимали как должное подхалимство подчиненных, гордились приглашениями в посольства и сами устраивали пышные приемы. Напуганные революционной бурей, бюрократы жаждали регламентации, порядка, успокоения, стремились ввести в привычное русло бурный поток событий. Вспоминали о законах, созданных в те времена,
Но Дарио и другие такие, как он, много пережили и узнали за это время. Они не думали о себе, о своей роли. Просто их новый жизненный опыт не укладывался в рассказы из календарей, в прочувствованные воспоминания да разговоры о том, кто ранен в руку, а кто — в ногу, или в списки героев — участников того или иного сражения. Они стали другими в огне революции, навсегда избавились от старых взглядов и предрассудков, мещанских вкусов, которые в них воспитали. Но люди вокруг не изменились. Соседи Дарио без конца уверяли, будто стоят на страже революции от ее врагов, а сами только тем и занимались, что подсчитывали любовников какой-нибудь женщины да возмущались ее поведением — как же, ведь она посмела нарушить правила старой морали! «А вот Хуанита (или Эсперансеха, или еще кто-то), пользуясь свободой, которую революция принесла женщинам, выходит на улицу одна — вы только подумайте! Может ли такая девушка считаться порядочной?!» Мулатка Каридад с широкими бедрами и черными глазами получила теперь работу. Она устала притворяться в течение стольких лет, покинула наконец китайца Ли и нашла другого возлюбленного — соседи осуждали и ее. Учительница Кармен влюбилась как девчонка, покончила с ханжеством, стала живой, энергичной, моложавой — просто позор! «Не говоря уж о том, что она старая, но как она могла, с ее воспитанием…» Эти люди не понимали, что изменение структуры общества меняет строй души, и человек стремится сбросить с себя давящие путы старых установлений.
Дарио и его товарищи смотрели на мир по-другому. Они избавились и от религиозных предрассудков, не верили больше ни в рай, ни в вечную жизнь, ни в бессмертие души, навсегда распрощались, с наивными представлениями о месте человека во вселенной. Но в их семьях все оставалось по-старому. Дарио, например, пришлось выдержать целую битву с тещей да и с другими родственниками — они считали совершенно необходимым окрестить первенца Дарио. «Ну что тут такого, — говорили родные, — пусть капнут малышу на головку святой водой в память о неисчерпаемых водах Иордана, омывших первородный грех». «Да неужто расти ему некрещеным, бедному ангелочку», — твердила теща. И в конце концов начинало казаться — и в самом деле, почему не уважить старушку, какой тут вред… Приходилось тайно бороться и с самим собой — ты не будешь бояться пройти под лестницей, смотреться в разбитое зеркало, ты должен отбросить все табу, все предрассудки. Ведь ты знаешь, что только сам человек — творец своей жизни, которая, как ни грустно, кончается могилой; а тогда не будет больше ничего — ни тебя, ни твоего тела, ни твоих надежд и мечтаний; останется лишь воспоминание, да и оно постепенно сотрется, угаснет, ненужное потомкам.
И в то же время Дарио и его товарищи, такие же юноши, как он, стали свидетелями глубочайших внутренних изменений, которые захватывали всего человека, его душевный мир, его личность. Это волновало, тревожило: на их глазах люди преступали общепринятые нормы, нарушали традицию, вырывали с корнем все прочно установившееся, освященное многими поколениями. И не всегда легко было понять, что именно должно погибнуть, исчезнуть в этом хаосе, а что следует сохранить. Трудно найти грань между общим и личным, между мещанскими пересудами и общественным порицанием, отделить прошлое от будущего. Чувствуя смерть рядом с собой, человек судит безжалостно себя и других. Ты участвуешь в разрушении статуи Республики, памятников Нарсисо Лопеса[35], дона Томаса[36], обелиска с американским орлом в Гаване, но тебе не так-то легко бороться с утверждениями об отсутствии творческой способности у нашего народа. Ты объявил войну политиканству, любым отклонениям от марксизма, ты борешься с нападками на коммунистов, с разговорами о «железном занавесе», но ты не всегда в силах победить привычку лгать и лицемерить, издавна воспитывавшуюся в людях. Ты стремишься уничтожить пороки общества, бороться с бедностью, осуществлять социальную справедливость, но самое трудное — укрепить в окружающих и в себе понятия добра и чести. Ты решился испытать себя угрозой атомного взрыва, но ты должен быть также готов взорвать все старые взгляды и обычаи, самый строй своей прежней жизни. Дарио не мог больше жить как все, ничем не выделяясь из толпы так называемых активистов из передовых. Он рвался в будущее, туманное, но непременно счастливое. Не для него это существование! Неужто стоит жить только для того, чтобы есть два или три раза в день, чистить зубы новой пастой «Перла», умываться мылом «Накар» да изредка страдать от головной боли или от радикулита! Читать спокойно в газетах о положении во Вьетнаме, о партизанских боях в Африке и Латинской Америке, следить за событиями со стороны, а самому сидеть на теплом местечке и знать, что никто тебя не тронет, не покусится на твои права… К тому же от любви к Марии осталось лишь уважение да размеренно возрождающееся желание. Он тосковал по той первой высокой страсти, невозвратно канувшей в прошлое, и не хотел верить, что моногамный брак, этот формальный институт, исчерпывает великое стремление человека к любви. Любовь! Полное слияние с другим существом, способным вместе с тобой ощутить, как прекрасна жизнь. Вместе смотреть на темные силуэты кораблей, входящих в бухту, следить, как сверкают огоньки среди бьющихся на ветру флагов, как старые рыбачьи лодки пересекают бухту в направлении Касабланки, Реглы и Кабаньи или медленно подходят к берегу, до краев полные трепещущей рыбой. Видеть, как гуляют по набережной люди, катаются на велосипедах дети, слышать, как Пятая симфония Бетховена гремит прямо под открытым небом, под пальмами, кактусами и яркими тропическими звездами. Взбираться туда, где гордо высятся бессмертные средневековые замки, на чьих поросших мхом камнях ты тоже пишешь свои инициалы, и чувствовать царящий надо всем запах моря, всегда неразлучный с тоской…