Жак Деррида в Москве: деконструкция путешествия
Шрифт:
5. Функция еды в «МД». Как заказанные в «Праге»42 шашлык и пиво отличаются от «гомеровских» застолий, которые устраивались для Жида (да и роскошный пир на Украине, упоминаемый Этьемблем, тоже многого стоит), так отличен и весь контекст обоих путешествий. Об одном вечере в Москве у Беньямина вырвалось: самое неприятное, что не было ужина. Они оба — официально гости Союза писателей. Но Беньямин почти за все платит сам, а Жид честно подсчитывает баснословные затраты на устраиваемые в его честь пиры43. Устраиваемые непонятно кем. На фоне такой полной деприватизации путешествия Жида контекст пребывания автора «МД» кажется почти семейным.
Скромный
В январе 1927 года Беньямин отправил Зигфриду Кракауэру открытку, в которой сделал такую приписку: «Я придерживаю твою рецензию на Кафку до того, как более обстоятельно познакомлюсь с „Замком“»44.
Познакомиться на языке путешественника значит обойти достопримечательность, замок, неприступную крепость, музей, гробницу, дать ей запечатлеться, удержать ее образ, чтобы передать его другим в рассказе, кино, фотоснимке. Но как можно обойти замок, к которому нельзя приблизиться, который удерживает пришельца на дистанции? Кто проведет в неприступную крепость?
В «МД», как и в «Замке», мы чувствуем труд пути, он изматывает, оставляет без сил. Трудно идти по узкому, ледяному тротуару и думать о Революции, коммунизме.
Путешественник оказался прочитан книгой до того, как сам ее прочитал.
«Приходилось затрачивать столько усилий на ходьбу, что своими мыслями он уже не владел»
2. Андре Жид: невозможный вердикт
«Dieser grosse Reisende», «этот великий путешественник» — так назвал Андре Жида Вальтер Беньямин, и этим определением точно схвачен жанр его «Возвращения из СССР». «Великого путешественника» приглашают с целью вынесения (благоприятного) суждения об увиденном, суждения, служащего легитимации, установлению соответствия события истине самого себя. Суждение такого путешественника имеет вес, поэтому оно должно быть взвешенным; в него готовы инвестировать, но и его субъект, носитель знаменитого имени, чрезвычайно многое инвестирует в свое суждение, в свою подпись.
Диалектика искренности и постоянства в тексте «Возвращения» целиком разворачивается внутри пишущего «я» (нетождественного, конечно, «я» пишущего), которое в этом благословенном (или проклятом) месте представляет, репрезентирует человечество и культуру и лишь во вторую очередь, ради их спасения (как фармакон, лекарство или яд) — СССР. «…Человечество важнее „я“, важнее СССР»45, — утверждает, тем не менее, наш путешественник, как если бы человечество и СССР конституировались иначе, чем через «я», как если бы «я» не имело всегда-уже форму «мы», «мы-мыслящие», мы, для кого мир очерчен представлением, кому он пред-стоит в ожидании вынесения вердикта. Человечество же является следствием того, что в совершенно другом месте и по совершенно другим причинам акт рефлексивного дублирования состоялся. «Я», «мы», «человечество» не являются чужаками, за которых их местами выдает «великий путешественник», напротив, они познакомились очень давно, задолго до путешествия в страну сбывшейся утопии, до возвращения из нее.
Эпистемологические преимущества тех, кто «изнутри», кто «занял позицию», вовлекся в теорию как в агон, — вся эта беньяминовская проблематика у Жида растворяется, исчезает. Оценка систематически выносится, но не параллельно «феноменологическому мотиву», трагической самооценке вещей, а как необходимый подготовительный этап перед вынесением Великого Суждения, вердикта, в котором человечество должно узнать (или не узнать) то, к чему стремилось, чего изначально домогалось. СССР пытают
На след огромных инвестиций наводит грамматическая особенность текста Жида, обилие местоимений первого лица множественного числа, выпытывающих у СССР «истину, которая ранит»:
«Все, о чем мы мечтали, о чем помышляли, к чему стремились наши желания и чему мы были готовы отдать силы, — все было там… До какой степени, в случае неудачи, наша вера была оправданной?»46
В СССР «совершался беспрецедентный эксперимент, наполнявший наши сердца надеждой…, зарождался порыв, способный увлечь все человечество… мы решительно связывали со славным будущим СССР будущее самой культуры»47.
Схваченный тисками судящего «мы», СССР оказывается беременным двойной потенциальностью: его собственное целое, тотальность обещания переносятся в будущее, в настоящем они даны всего лишь как упование; будущее форпоста человечества гарантирует будущее «нас», сделавших его привилегированным объектом инвестиций, его «для-себя» ликвидируется в бесконечном долге перед «нами».
Можно предвидеть безжалостность столь наивного при всем своем величии кредитора, когда дело дойдет до оплаты векселей; можно предвидеть «бумеранговый эффект» иностранных либидинальных инвестиций (так во время засухи толпа верующих низвергает злосчастного «делателя дождя», не выполнившего свой долг перед нею).
«Парадигме усталости» у Беньямина в тексте «Возвращения из СССР» соответствует более оптимистическая и простая «парадигма бегства». Бегства к истине, которая исцеляет даже раня. Для представителя «мы», возложившего на него свои надежды, власть, которая устраивает Жиду фактически государственный прием (хотя официально он — гость того же Союза писателей, что и Беньямин; его пребывание в СССР «курирует» Михаил Кольцов), является персонифицированной. «Под СССР я имею в виду тех, кто им руководит»,48 — с самого начала предупреждает «великий путешественник», выводя за скобки сами массы ради чистоты будущего вменения вины, ради фигуры вины (того, что Ж. Деррида называет ликвидацией истории в личности деспота-фармакона). Масса становится немыслимой приставкой, опасным — в силу своей неизбежной амбивалентности — дополнением, исключающим окончательность возможного вердикта, удерживающим его на почтительном расстоянии от истины, на привилегированное отношение к которой рассчитывает выносящий приговор.
Девизом Жида становится: «Убегать и фиксировать». Истина, немного на журналистский манер, предстает ему как факт, которым «радушная» принимающая сторона еще не успела завладеть, потому что путешественник-олимпиец обогнал ее, оказавшись лучшим спринтером. Беньяминовский агон, заставляющий «неприступную крепость» отдаляться по мере приближения к ней, уступает место спортивному состязанию. Что-то античное, гомеровское есть в этих бегах, где призом служит истина СССР и побеждает тот, у кого быстрые ноги. В расчет при этом не берется театральный эффект самой реальности, принимающей форму факта.