Жанна д'Арк
Шрифт:
В первый же вечер Паладин пробудил в нас чувство ревности: он начал свои рассказы о сражениях и так завладел всеобщим вниманием, что нам уже не на что было рассчитывать. Семь месяцев эти люди жили в условиях настоящей войны, и им было очень забавно слушать болтовню этого легкомысленного великана о своих фантастических битвах, о реках пролитой крови, в которой он плавал, подымая фонтаны брызг. Катерина буквально умирала от его рассказов, испытывая огромное наслаждение. Она не хохотала вслух, хотя нам этого и хотелось, но, заслонившись веером, тряслась от беззвучного смеха чуть ли не до потери сознания. Когда Паладин покончил со своими сражениями и мы в душе благодарили его за это, надеясь на перемену темы разговора, Катерина своим нежным, пленительным голосом, уязвившим мое сердце, принялась его снова расспрашивать о том же, просила повторить то один, то другой эпизод, только более подробно. И опять на наши головы обрушился поток вранья о вымышленных сражениях, с новыми деталями и небылицами, которые якобы он упустил.
Не могу передать вам, как я страдал. До сих пор я никогда не испытывал чувства ревности. А теперь я не мог этого вынести: такое ничтожество, как Паладин, существо малодостойное, пользуется успехом,
Остальные так же, как и я, возмущались эгоистичным поведением Паладина, а больше всего его огромным успехом, который и являлся основной причиной наших страданий. Мы вместе обсуждали свою беду, что вполне естественно, – ведь соперники становятся братьями, когда на них обрушивается общее несчастье и их враг одерживает победу.
Каждый из нас сумел бы сделать что-нибудь такое, что могло понравиться и привлечь внимание, если бы не этот нахал, не дававший никому возможности даже рта раскрыть. Я сочинил поэму (просидел над ней целую ночь), в которой возвышенно и тонко прославил прелести этой милой девушки, не называя ее имени, но каждый, как мне казалось, мог догадаться, о ком идет речь, хотя бы по одному заглавию: «Роза Орлеана». В поэме воспевалась нежная, стройная, белая роза, выросшая на суровой почве войны и взирающая кроткими очами на чудовищные орудия смерти. Потом, заметьте причудливость моей фантазии, белая роза, переживая стыд за греховную натуру человека, в одну ночь превращается в красную. Роза белая становится розой красной. Это была моя собственная и притом очень оригинальная мысль. Роза расточает свое благоухание по всему осажденному городу, и вражеские войска, вдохнув ее аромат, складывают оружие и утирают слезы. Это была тоже моя мысль, опять таки очень оригинальная. На этом первая часть поэмы заканчивалась. Далее я уподоблял возлюбленную небесной тверди, правда, не полностью, а лишь частично, иначе говоря, она была луной, за которой неотступно следуют все созвездия, пылая к ней любовью, но она не останавливается, не слушает их, потому что любит другого. Мысль такова, – она любит бедного, недостойного земного жителя, который смело смотрит в лицо опасности, гибели или увечью на поле брани, самоотверженно сражается с жестоким врагом, чтобы спасти ее от безвременной смерти, а ее город – от разрушения. И когда опечаленные светила узнали об этом и убедились в своей горькой участи, – еще одна оригинальная мысль, – их сердца разбились, а из очей полились обильные слезы, наполняя небесную твердь ослепительным сиянием, ибо эти слезы были падающими звездами. Мысль дерзкая, но прекрасная, прекрасная и трогательная, очень трогательная, поскольку она была изложена с подлинным чувством, передана в стихотворной форме с привлечением всех поэтических средств. Каждый стих оканчивался рефреном из двух строчек, выражающих сострадание к бедному земному влюбленному, разлученному, быть может, навеки, с той, которую он так страстно любил. От невыносимых страданий он с каждым днем становился бледнее, слабел и чах, приближаясь к беспощадной могиле. Это было самое трогательное место, настолько трогательное, что даже наши молодцы едва сдерживали слезы, когда Ноэль читал эти строки. Первая часть поэмы состояла из восьми четверостиший, посвященных розе, – это была, так сказать, ботаническая часть, хотя такое определение может показаться слишком сильным для маленькой поэмы. Восемь четверостиший приходилось на вторую, астрономическую часть поэмы, а всего – шестнадцать четверостиший. Я мог бы написать их и сто пятьдесят, если бы захотел, – так был я тогда вдохновлен, витая в мире мечты. Но ведь неудобно читать такую длинную поэму в компании, а шестнадцать четверостиший – это именно то, что нужно; по просьбе слушателей их можно и повторить.
Мои товарищи были страшно удивлены, что я смог сочинить такую интересную поэму своим умом, впрочем, и я тоже. Я был просто поражен, так как даже не подозревал, что владею поэтическими способностями. Если бы день тому назад меня спросили, способен ли я на это, я бы откровенно ответил: нет.
Так уж мы устроены: можем прожить полвека и не знать, что в нас кроется. Свои способности мы обнаруживаем лишь тогда, когда какой-нибудь толчок извне пробуждает их. В нашей семье это обычное явление. У моего дедушки был рак, и пока он не умер, об этом никто не знал, в том числе и он сам, Удивительно, что таланты и болезни могут так долго таиться в человеке. Возьмем данный случай: нужно было только, чтобы на моем пути встретилась прелестная девушка, способная вдохновить меня, и вот родилась поэма, сочинить которую мне было легче, чем швырнуть камнем в собаку. Да, я никогда не подозревал, что имею такие способности, но ведь я же их имею.
Мои товарищи только и говорили об этом-так они были изумлены и очарованы. Но больше всего они радовались тому, что моя поэма испортит настроение Паладину. В своем рвении они забыли обо всем на свете, уж очень им хотелось столкнуть его с пьедестала и заставить замолчать. Восхищение Ноэля Ренгессона просто выходило из границ; он и сам бы желал сотворить нечто подобное, но это было, конечно, выше его сил. За полчаса он выучил мою поэму наизусть и читал ее великолепно, умилительно и трогательно, так как к этому у него было природное дарование, не говоря уже об умении подражать. Любую вещь он мог прочесть лучше всех, а как он копировал Ла Гира и других! Как исполнитель я не стоил ни гроша, и когда попытался было прочесть поэму, товарищи не дали мне закончить – они никого не хотели слушать, кроме Ноэля. Поэтому, желая произвести сильное впечатление на Катерину и гостей, я предложил это сделать
Но как улучить подходящий момент? – вот в чем затруднение. Мы придумали несколько планов и наконец остановились на одном, который сулил нам наибольший успех. Мы решили дать Паладину возможность полностью войти во вкус его измышлений, а потом неожиданно вызнать его из комнаты под каким-нибудь предлогом. Как только он выйдет, Ноэль займет его место и продолжит рассказ в духе, присущем Паладину, подражая ему до мелочей. Это вызовет бурные аплодисменты и надлежащим образом подготовит публику к восприятию поэмы. Это доконает нашего знаменосца, – во всяком случае, заставит его быть более сдержанным, а нам даст возможность блеснуть собой в будущем.
Итак, в следующий же вечер я держался в стороне, пока Паладин не сел на своего конька. Когда он принялся описывать, как он вихрем налетел на врага во главе отряда и начал сметать все на своем пути, я вошел в комнату в полной форме и доложил, что гонец из штаба генерала Ла Гира желает переговорить со знаменосцем. Он тут же вышел, а Ноэль занял его место, выразив сожаление по поводу его ухода и заявив, что, к счастью, он лично знаком со всеми подробностями этого боя и что, если ему позволят, он с радостью расскажет о них уважаемым гостям. Затем, не дождавшись позволения, превратился в Паладина, в Паладина-карлика, но со всеми его замашками, интонацией, жестами, позами и продолжал рассказ о сражении. Невозможно представить более совершенной, точной и забавной картины подражания, чем та, которую он преподнес этим покатывающимся от смеха людям. Их хохот переходил в спазмы, конвульсии, чуть ли не в безумие, сопровождаемое ручьями льющихся по щекам слез. И чем больше они хохотали, тем больше воодушевлялся Ноэль, тем изобретательнее выдумывал, вызывая уже не хохот, а сплошные вопли. Интереснее всего было наблюдать за Катериной Буше, этим прелестнейшим созданием, – она просто покатывалась от исступленного восторга и, задыхаясь, глотала воздух. Что это – победа? Да, настоящий Азенкур.
Паладин отсутствовал всего несколько минут; он сразу догадался, что над ним сыграли злую шутку, и вернулся. Подходя к двери, он услыхал напыщенную речь Ноэля и сразу сообразил, в чем дело. Он остался стоять у дверей, прячась от наших глаз, и прослушал все представление до конца.
Бурные аплодисменты, которыми был награжден Ноэль, превзошли все ожидания. Слушатели не могли остановиться и, как безумные, неистово хлопали в ладоши, требуя повторения.
Но Ноэль не был дураком. Он знал, что самым лучшим фоном для поэмы, проникнутой глубоким, утонченным чувством и трогательной меланхолией, всегда служит взрыв искреннего, неподдельного веселья, подготовляющего умы к резкому контрасту.
Итак, он выждал, пока все успокоились. Лицо его приняло угрюмое, сосредоточенное выражение. Публика с удивлением и затаенным интересом ждала, что будет дальше. Тогда Ноэль тихим, но внятным голосом начал читать начальные строки «Розы Орлеана». По мере того как он произносил один стих за другим и ритмичные звуки, падая в глубокую тишину, поражали слух очарованной публики, из среды ее вырывались приглушенные восклицания: «Прелестно! Восхитительно! Превосходно!»
Тем временем Паладин, отлучавшийся на минутку и не слышавший начала первой части поэмы, снова появился в дверях. Он стоял у порога, прислонясь своей грузной фигурой к косяку и смотрел на чтеца, не спуская с него глаз. Когда Ноэль перешел ко второй части и печальный рефрен начал щекотать нервы слушателей, Паладин принялся вытирать слезы сперва одним, потом другим кулаком. При повторении второго куплета он стал сопеть, фыркать, всхлипывать, на этот раз вытирая глаза рукавами камзола. Он так выделялся среди всех, что это немного смутило Ноэля и произвело нежелательное впечатление на публику. На следующей строфе Паладин совсем раскис, разревелся, как теленок, и этим испортил весь эффект, вызвав смех у публики. Но, – лиха беда начало, – тут уже он отколол совершенно небывалый номер: он извлек из-под полы своего камзола какое-то полотенце и принялся тереть им глаза, испуская при этом неистовые вопли, истошный рев вперемежку с рыданиями, визгом, кашлем и чиханьем. Он вертелся волчком, извивался и так и сяк, изрыгая неприличные слова, и при этом то размахивал во все стороны полотенцем, то водил им по лицу, то выкручивал, выжимая влагу. Уже никто и не думал слушать. Ноэля совсем заглушили, его нельзя было расслышать, ибо все хохотали до упаду. Какой позор! Вдруг я услышал какой-то странный стук металла о металл, – такое бряцание несется вслед за воином, когда он бежит закованный в броню, в полном боевом снаряжении. Взрыв гомерического хохота вывел меня из оцепенения. Я поднял глаза, – перед нами стоял Ла Гир; он стоял неподвижно, упершись в бока стальными перчатками, запрокинув голову и так широко разинув рот, что из этой пасти вот-вот должно было начаться страшное извержение всего мерзкого и непристойного, чем была полна его утроба. Кажется, худшего не могло случиться, однако, случилось: у другой двери я заметил суету, поклоны и услышал шарканье ног чиновников и лакеев, – это говорило о приближении какой-то важной особы. Вошла Жанна д'Арк, и все поднялись со своих мест. Люди пытались прикусить языки и привести себя в надлежащий вид, но, увидев, что Дева сама расхохоталась, они, возблагодарив бога за эту милость, снова разразились смехом, от которого едва не рухнули стены.
Подобные происшествия могут отравить жизнь, и у меня нет охоты говорить о них. Впечатление от поэмы было испорчено.
Глава XVI
Этот случай так меня расстроил, что на другой день я был не в силах подняться с постели. Мои товарищи переживали то же, что и я. Если бы не этот эпизод, то кому-нибудь из нас, наверное, посчастливилось бы, как посчастливилось в этот день Паладину. Замечено, что бог в своем милосердии посылает удачу тем, кто ничем не одарен, как бы вознаграждая их за этот недостаток, а от тех, кому дано многое, требуется, чтобы они талантом и трудом добивались того, что иным достается по счастливой случайности. Так сказал Ноэль, и, я полагаю, это хорошая, верная мысль.