Железная хватка графа Соколова
Шрифт:
— Прощайте, жестокосердная! — Муж патетически воздел руки.
Когда среди ночи Субботин был освобожден из склепа, его осенило: «Проучу-ка я свою Елену, заночую в служебном кабинете! И начальство усердие отметит». Разбудив стражу, доктор появился в тюрьме. Проходя мимо палаты, где лежал Барсуков, решил заглянуть к несчастному: «Жив ли?»
И тут произошло такое, что заставило с трудом дождаться утра и спозаранку бежать к Соколову. Вот об этом Субботин таинственным полушепотом начал рассказ:
— Всячески радея о службе, я нынче ночью прибыл в изолятор.
Дыхание было глубоким и ровным. Я было собрался уходить, как пациент начал разговаривать во сне. Простите, можно зельтерской? Мерси! — Доктор выпил залпом стакан и продолжил: — Начал говорить — я было ушам не поверил! — на немецком языке.
— Ты не ослышался? — Соколов поднял бровь.
— Нет же, я определенно разобрал слова: «их волен», «фройляйн Инесс», «загте». Пациент несколько раз произнес слово, похожее на женское имя Лена. Но это, быть может, показалось.
— Стало быть, Барсуков теперь обрел дар речи? — Глаза Соколова горели азартом охотника.
Субботин неопределенно пожал плечами:
— Утром я задал несколько вопросов пациенту, но тот словно ничего не слышит, лишь мычит, когда хочет совершить туалет. Но прогресс заметный: пациент самостоятельно ходит на оправку, умывается, пульс ритмичный, хорошего наполнения, прекрасный аппетит.
— Жираф его кормит?
— Да, с раннего утра! Сказал, что вы приказали питать самым лучшим образом, чтобы пациент быстрее поправлялся. Считаю это верным.
— Прекрасно, доктор! Пойдем завтракать, а затем — ты к любимому пациенту Барсукову, а я на Театральную площадь — к Биберману, его кабинет рядом с Гостиным двором.
Нетерпение
Соколов сбежал по широкой мраморной лестнице, устланной богатой ковровой дорожкой, а сверху — чисто провинциально — половиком. В дверях ресторана столкнулся с Сахаровым, выходившим оттуда с сытым, румяным лицом. Соколов похлопал его по животу:
— Империя рушится, а начальство аппетита не теряет!
— Я на фабрику Барсукова еду. Там Рогожин обыск проводит. Тебя, Аполлинарий Николаевич, подождать?
— Не люблю смотреть, как в чужих вещах роются! Да и встреча у меня с Биберманом: я должен забрать у него «челюсть» и провести идентификацию. Впрочем, ты тоже сейчас изменишь свои планы и помчишься в тюрьму.
— Нет, в любом случае качу на обыск.
— Пари на три золотых червонца желаешь?
— Желаю!
Соколов повернулся к Субботину:
— Александр Николаевич, поведай радостную новость, которая нам поможет позавтракать за счет полковника.
Тюремный доктор рассказал о ночном происшествии. Сморщив лоб, Сахаров внимательно слушал, и его лицо делалось все более серьезным.
Когда Барсуков замолк, Сахаров достал портмоне и, вынув оттуда три золотых монетки, протянул Соколову:
— Получай! Я действительно еду допрашивать Барсукова. На обыск — позже.
Соколов забрал деньги, опустил их в жилетный карманчик.
— Только захочет ли пациент с тобой разговаривать?
— Сомневаешься? —
— Нет, вовсе не пальцем. Твой батька работу знает. Сознайся, самому хочется допросить? Чтоб лавров не делить...
— Правильно! — с вызовом произнес Сахаров. — Ведь начальство министерское, кажется, полагает: кроме Соколова других сыскарей в России не стало.
— А то!
...Сахаров лишь на мгновение заскочил в свой номер — накинул плащ, и полетел в тюрьму — пожинать плоды славы.
Напрасный гнев
Всякий раз, как Соколов приходил к тюремным кованым воротам, ему на память приходил рисунок Леонида
Пастернака к толстовскому «Воскресению»: те же крепостные стены с узкими высокими окошками, тот же солдат в долгополой рыжей шинели и с ружьем, та же несчастная толпа баб и мужиков с узелками и корзинами, в которых лежали передачи для близких.
Соколов стремительно прошел мимо вытянувшегося в струнку солдата, миновал низкую железную с окошком дверь и оказался в узком и коротком коридорчике. В зарешеченном окошке виднелся седой надзиратель, на больших оттопыренных ушах которого держалась фуражка с кокардой. Соколов протянул ему заполненное на форменном бланке предписание Рогожина и губернского прокурора. Надзиратель взял со стола очки в металлической оправе, натянул их на нос в красных прожилках, шевеля губами, прочитал предписание, наколол его, сипло произнес:
— Проходите! — и дернул за железный костыль, который запирал дверь.
Соколов оказался в узком и длинном коридоре с дверьми. Здесь были камеры следователей. В нос ударил зловонный, мефитический воздух, всегда угнетавший сыщика — застоявшаяся смесь табачного дыма, параши, карболки и безысходного горя, — запах тюрьмы.
В больничном изоляторе Соколов застал уморительную сцену. Барсуков, громадный мужик, лежал навзничь и широко разевал свой корытообразный рот. Сидевший на краю постели Жираф ложечкой подавал убийце пищу. Тот с аппетитом заглатывал.
Возле дальней стены, под окном, стоял Сахаров и явно раздражался этой картиной. Жираф радостно сообщил:
— Нам гораздо лучше! Нынче скушали два яичка, творожок, пописали в парашу. Сами ножками дошли — топ- топ. Сейчас скушаем сметанку с булочкой — и баиньки. Вот какие мы хорошие...
Сахаров, наконец, не выдержал, взорвался:
— Этот прохиндей что, на курорт попал? Почему, Аполлинарий Николаевич, по твоему указанию, его кормят как генерала на званом обеде? Да он просто издевается над нами: жрет за троих, а делает вид, что ничего не соображает и говорить не может. Симулянт, тьфу! — Дернул за руку Жирафа. — Прекрати комедию! Хочет жрать — дай ему тюремную баланду и пусть сам хлебает. А то, вишь, изображает, будто ручки у него парализовало. Чтобы не заставили написать чистосердечное признание.