Жемчужница
Шрифт:
К горлу подступил тугой противный комок.
Мана зажмурился, борясь с желанием прикоснуться к брату, и в итоге замотал головой, передёргивая плечами, словно это незамысловатое движение могло стряхнуть это идиотское наваждение.
Ночь обещала быть очень долгой — и очень мучительной.
Поспать так и не удалось толком. Со всеми этими мыслями (и слезами — несколько раз он буквально давил в себе слезы) задремать Мане удалось лишь к утру, и то, дрема эта была тонкой как паутинка — и такой же хрупкой. Коснись — оборвешь.
И, конечно же,
Под утро Неа скатился со своего лежака и, так и не просыпаясь, очень знакомым собственническим жестом перекинул руку через талию мужчины, подтаскивая того к себе и заставляя широко распахнуть глаза и чуть дернуться. И — тут же замереть, чтобы не спугнуть момент и не разбудить брата.
Так Мана потом и лежал до самого подъема — не смея двинуться, чувствуя, как затекает в неудобном положении рука, и кажась себе совершенно, абсолютно несчастным.
И было, в общем-то, почему.
Неа мирно сопел ему в самое ухо, едва касаясь мочки губами, а Мана лежал как обездвиженный. Ему одновременно хотелось и не хотелось разбудить брата, чтобы показать… показать, в каком положении они находятся. И сказать, что… что?
Что он не против? Но ведь Мана был против. Он ведь не хотел ломать близнецу жизнь, а раз тот так быстро оправился, оклемался — не хороший ли это знак?
…хотя мог ли оклематься Неа так скоро, и стал бы он, оклемавшись, себя так вести?
Ведь брат всегда так себя вёл: обнимал во сне, прижимал к себе, смотрел так, что иногда сжигал до самых костей, касался настолько нежно, что иногда мужчине казалось, что он плавится.
Он всегда любил его — даже когда совершенно не понимал этого.
А Мана — Мана понимал, а потому молчал, надеясь, что близнец никогда не уразумеет этого, и довольствуясь этими детскими ласками, которыми одаривал его Неа в силу своего незнания. В силу своей искренности.
А сейчас… что будет сейчас? Мана был болен так же, как и его близнец, а потому не мог воспринимать все эти касания как прежде. Не теперь, когда Неа признался, когда Неа целовал его, когда сам мужчина помнил его напор, его губы, и когда всё заходилось в нём при одном только воспоминании о той ночи.
…зачем брат вообще полез к нему? Зачем сам Мана позволил это?
Ответ был известен, конечно, но… Это было неправильно.
Мана закрыл глаза и постарался дышать ровнее, потому что иначе легко было сбиться на всхлип и разрыдаться — вот так просто и глупо. Настолько, что потом захочется умереть от стыда.
Когда Неа проснулся и завозился, было уже совсем светло и солнце вовсю нагревало стенки шатра, а Мана настолько устал притворяться, что даже готов был встать. Однако брат все же опередил его.
Он по своему обыкновению широко зевнул и сел, отпуская мужчину и тотчас заставляя его ощутить себя потерянным и холодным как мертвец, никому не нужный и всеми забытый. Холодно было там, где Неа его обнимал — словно ветер прошелся по согретому прежде объятьем месту.
И тут Неа вдруг… прикоснулся. Хмыкнул как-то странно, невесело —
Сердце, казалось, замершее на то прекрасное мгновение, пустилось вскачь, норовя пробить рёбра и броситься вслед за братом, чтобы оказаться в его ласковых нежных руках.
Мана со свистом втянул воздух, чувствуя себя таким непонимающим, таким трепетным, таким дрожащим, словно был древесным листиком на штормовом ветру, и крепко зажмурился, пытаясь отогнать это наваждение, это желание вновь ощутить невесомые прикосновения близнеца.
Это неправильно! Мана, это совершенно неправильно, а потому просто перестань думать о том, как тебе хочется не отдавать собственного брата кому бы то ни было!
Потому что Неа — тот, кто сядет на престол, тот, кто будет управлять их Империей, тот, кому необходима жена, чтобы родить наследников.
А Мана… а Мана при всём своём желании не способен дать ему этого.
А потому и грезить о том, что они — братья, близнецы, две стороны одной монеты — когда-либо смогут быть вместе именно так, как хотелось мужчине, следовало перестать.
Эта влюблённость, эти чувства — это всё болезнь. А от всякой болезни всегда есть лекарство.
Мана верил в это с того самого момента, как понял, что не желает отдавать брата, как увидел, что и сам Неа относится к нему намного трепетнее, чем следует. Верил — и ненавидел свою веру.
Мужчина горестно вздохнул, облизывая губы, мгновение думая, что таким образом сохраняет это мягкое касание близнеца, и, потянувшись, всё-таки встал, чувствуя себя выжатым лимоном.
Жить не хотелось от слова совсем. Солнце светило оскорбительно ярко для столь раннего утра (было явно еще не больше семи), а в соседней палатке уже копались и хихикали — кажется, Тики атаковал Изу щекоткой, а Алана решила помочь. Вот только кому именно из своих мужчин — непонятно.
Мана выдавил из себя жалкое подобие улыбки, когда шторка шатра брата распахнулась, и покачал головой — русалка и мальчик с хохотом валялись на лежаках, а Микк возвышался над ними с улыбкой победителя и сиял, сиял, сиял. И это было единственным, пожалуй, что могло сейчас порадовать младшего Уолкера.
Потому что Неа с ухарским криком, слышным даже на поляне, нырнул в протекающую неподалёку речушку и теперь явно наслаждался той жизнью, которой так не хотелось жить самому Мане.
Мужчина сознавал, что это справедливо, вообще-то, но ведь Неа… неужели он совсем не…
Или нет. Он же сегодня утром его коснулся.
И — тут же ушел.
Значит ли это, что Неа делает правильно, держась от него подальше?
От горечи снова противно перехватило горло, и Мана принялся поспешно дышать на счет, силясь прогнать душащий его плач, так и не выпущенный в итоге наружу.