Жена самурая
Шрифт:
А теперь отца больше не было.
Такеши тяжело сглотнул и вскинул голову. Ему не у кого спросить теперь совета. Нет теперь человека, кто осмелится его отчитать, кто покажет свое недовольство его действиями. С кем теперь пить чай долгими вечерами в поместье? В краткие дни затишья, когда никому из них не требовалось бывать у Императора, встречаться с союзниками, наводить порядок в вассальных кланах или собственных деревнях.
С кем?
Отец рассказал бы ему то, о чем Такеши не станет спрашивать ни у кого больше. Он рассказал бы о Наоми и о ребенке.
Весной он отдал за отца жизнь, и теперь тот мертв, а он по-прежнему жив. Изувечен — но жив. Боги, в которых Такеши не верил, кажется, в очередной раз посмеялись над ним.
— Я почти забыл твой голос, отец.
Он заскрежетал зубами — боль от невозможности заговорить с отцом, услышать его совет была почти ощутимой. Такеши хотелось и выть, и разгромить эту палатку вместе с идеально уложенными вещами, и что-нибудь сломать.
Он ведь давно не дитя, его воспитывали строго и сурово, и очень рано он узнал, что справедливости нет. Но тогда почему слово «несправедливо» было единственным, что приходило в голову? Когда смерть вообще была справедливой?
Такеши вымученно хмыкнул. Он совсем потерял себя за время плена, раз вспомнил о справедливости.
Он в последний раз поправил куртку на отце и встал. Утром он проведет церемонию, сложит и зажжет для отца погребальный костер, и окажет ему последнюю почесть. Такеши с преувеличенной бережностью задернул полог и зашагал к своей палатке. Дозорные у костров провожали его долгими взглядами, пока он пересекал лагерь.
Такеши запрокинул голову, вглядываясь в безоблачное, звездное небо. В плену он тосковал по свежему воздуху и простору, но больше всего — по бесконечному ночному небу и яркой луне.
Внутри палатки, что поставили для него солдаты, он нашел тушь для каллиграфии и пустые свитки. Провозившись с одной рукой, Такеши все же развернул на твердом футоне свиток, обмакнул в тушь кисть и вывел:
«Здравствуй, Наоми.»
Глава 34. Письмо
— Госпожа, как же у вас холодно!
Наоми отвернулась от окна, распахнутые ставни которого пропускали в спальню холодный зимний ветер, и посмотрела на вошедшую Мисаки. Дрожа, девочка быстро подошла к ней и закрыла ставни, стараясь не смотреть укоризненно на госпожу.
— Вы можете застудиться, а вам нельзя! — но она не удержалась от легкого упрека в голосе.
— Я задумалась, — примирительно отозвалась Наоми, не желая спорить.
Она послушно отошла от окна и надела поверх хададзюбана поданный Мисаки халат. Ее ребенок — ее дочь — сопела в низкой люльке, изредка причмокивая. Как видно, холод был ей ни по чем. Мисаки заворковала над малышкой, и Наоми отвернулась. Она никогда, никогда не сможет забыть все то, что сопутствовало появлению ее дочери на свет. Ни боль от ее рождения, ни свой страх и ужас из-за горящего поместья, ни свое разочарование, когда Масато-сан сказал,
Очнувшись, она узнала, что горело не поместье. И спустя время затянулись раны, что нанесла ей дочь, появившись на свет. Но разочарование никуда не ушло. Она ждала сына, она хотела сына — наследника для клана. Она знала, что мальчишки ценятся отцами куда сильнее дочерей. Она даже придумала ему имя!..
Наоми судорожно втянула носом воздух. Как же она ругала себя — и за рождение дочери, и за разочарование от этого! Она ведь на себе испытала родительское пренебрежение лишь только за то, что была девочкой. Знала, что такое, когда тебя осуждают за то, что ты не в силах изменить. За то, в чем ты никак не была виновата.
Иногда, глядя на дочь, Наоми плакала. Ей было стыдно за такие мысли. Она становилась похожей на отца — человека, родством с которым она не гордилась. С которым были связаны все горестные воспоминания ее детства.
«Я должна была родить сына. Мой ребенок был последней надеждой на продолжение клана Минамото, а я всех подвела. И Кенджи-саму, и Такеши… что Кенджи-сама скажет мне, когда узнает?..» — думала Наоми, когда ночью укачивала дочь, когда кормила ее грудью, когда меняла ей пеленки. А малышка будто бы ничего не чувствовала: следила за матерью зелеными глазенками, забавно кряхтела, завидев ее, сосала грудь и безмятежно, спокойно спала. В такие моменты Наоми чувствовала себя еще более виноватой и вновь заливалась слезами.
Порой она могла бесконечно долго наблюдать за спящей дочерью, пытаясь разобраться в хаосе собственных мыслей. Она представляла, как расскажет однажды малышке все те бесчисленные истории, что знала и слышала сама. Как будет держать ее за руку, когда она впервые шагнет. Как подарит первое взрослое кимоно.
А после — вспоминала, как сильно всех подвела, и отворачивалась от ребенка, чтобы не смотреть лишний раз. О, как бы она хотела быть обычной матерью своему дитя. И ни о чем не думать, и ничего не знать. Безусловно и безгранично любить его, дышать и не мочь надышаться, смотреть и не мочь насмотреться!.. Но — не могла.
Она совсем запуталась в себе. Наоми казалось, что она — глупая рыбешка, что попалась рыбаку. Она бьется, бьется в сетях, но это ни к чему не приводит. Она не может освободиться и знает, что обречена, но не оставляет своих тщетных, смешных попыток. Чувство вины давило на нее сильнее, чем когда-либо. Оно мешало ей дышать, оно мешало ей наслаждаться материнством — тем чудом, которого она ждала долгие месяцы. Иногда она злилась на ни в чем неповинного ребенка и ненавидела себя за это! Иногда целовала ее ручки — и тоже ненавидела!
Надев с помощью Мисаки кимоно и поправив волосы в пучке, Наоми вышла из спальни, не оглянувшись на дочь. За накрытым для завтрака столом ее уже ожидала Акико-сан. Наоми нервно улыбнулась ей и опустилась на татами напротив. Они обменялись приветствиями и в молчании взяли палочки, приступив к трапезе.
Наоми ела, не чувствуя вкуса, глубоко погрузившись в безрадостные мысли, пока случайно не взглянула на Акико-сан и не заметила на ее щеках мокрые полосы.
— Акико? Что-то случилось? — она опустила палочки и с тревогой присмотрелась к Фудзивара. Они ждали дурных новостей каждый день.