Жестяные игрушки
Шрифт:
— Ваше гребаное правительство силой отняло этого парня у матери — вот почему он пишет письма с отравленными пышками. Вы что, головожопые, этого не знали?
Оба стоящих по углам нашего дома не знают, куда деть взгляд. Зеркальные панорамы нашего заднего двора мечутся справа налево и слева направо в их солнечных очках с каждым беспокойным поворотом головы. Отражения Дина Фриберга, стоящего рядом с поверженным цветочным горшком, и папы, тычущего в них пальцем и спрашивающего, знали ли они об этом, и меня, завороженно смотрящего на него из-под пальмы, так и не выпуская из рук шампуров для барбекю на фоне нашей садовой мебели.
— Этот парень каждый день слышит
— Крик о помощи, да? — переспрашивает Дин Фриберг.
— Удар вслепую, в пустоту мира. — Голос моего отца чуть смягчается.
— Боюсь, что это не просто крик, мистер Карлион. Не просто удар вслепую. Кстати… откуда ему известны пристрастия нашего Премьера? Его аквариум?
Отец смолкает и озадаченно смотрит на него. Так, словно никак не может решить, принимать ли этого человека всерьез. Он склоняет голову набок и смотрит на Дина Фриберга под этим углом. Губы его раздвигаются, открывая пожелтевшие зубы, и он смотрит на Дина Фриберга так, словно тот — прелюбопытнейший экземпляр, тупиковая ветвь эволюции. Он беззвучно повторяет слово «пристрастия». Потом смотрит на двух остальных специальных агентов. Может, они смогут ответить на этот вопрос? «Можете?» — спрашивает его взгляд.
Взгляд его возвращается на Дина Фриберга.
— Дин, лучшее, что я могу предположить, — вы приготовили этот вопрос еще до того, как узнали, что Хантер — просто обиженный мальчик. Приготовили его еще у себя в Канберре, чтобы задать его потенциальному убийце, которого рассчитывали встретить здесь. И что вам не хватило ума удержаться от того, чтобы не задать его сейчас. Так ведь, Дин? Ведь вы правда чуть туговаты на ум… член-то у вас явно сильнее головы.
И его снова несет, моего отца. Оскорбления вперемешку с матерными ругательствами сыплются из него градом. Свободно, не связанные никакими социальными условностями, обрушиваются они на трех мужчин, прилетевших сюда на самолете. И поначалу мне кажется, что я никогда еще не видел его таким уверенным. Таким правым. Таким свободным и счастливым. Обрушившим на них цунами бранных слов. Гребаные мать-вашу-так-и-растак сыплются, как из ведра. Разномастные части тела в вообразимых и невообразимых сочетаниях. Весь его адреналин обратился в ненависть. Я никогда еще не слышал, чтобы он так ругался.
— Трахал я тебя, Дин Фриберг, — тебя и твоих шестерок из охранки. В зад гребаные номера один, два и три.
Поток оскорблений так уязвляет Дина Фриберга, что тот снова достает пистолет из кобуры и похлопывает его стволом по бедру. Для защиты, наверное. Или для уверенности. Ствол тридцать восьмого калибра против вампира-сквернослова. Типа: я — правительство. У меня — ламинированная фотокарточка. У меня — пушка.
Еще некоторое время его несет. Отца. Несет вразнос. Вся вина, и весь позор, и все такое ложится на стоящих у власти шишек, гадких и гнусных. Он наслаждается, обзывая власть слепым хреном, каковым она и является, и огромной злобной жопой, каковой она и является. Обличающий указательный перст тычет по очереди в направлении первого, второго и третьего.
— Гребаные подзаборные шлюхи. Суки позорные. Сучьи высерки.
Но постепенно наслаждение от бичевания проходит. Страстности, правда, меньше не становится.
— Недоноски гребаные, воюющие с детьми…
Впрочем, он и правда выдыхается. Темп стрельбы снижается, и сама речь его становится менее замысловатой. «Манды», и «Ублюдки», и «Туда вас», и «Растуда» расцепляются
Теперь он обращается исключительно к Дину Фрибергу. Тот все стоит, похлопывая себя по штанине стволом тридцать восьмого калибра, и ждет хоть секундной паузы, чтобы сказать нам, что на этот счет думает Содружество.
Но если подойти к отцу поближе, как подошел я, и взять его не за ту руку, которой он тычет в Дина Фриберга, а за ту, которая опущена и сжата в кулак, и разжать этот кулак, и вложить в нее свою руку, — становится видно, на кого он показывает. Становится видно, кому адресован этот поток брани. Отсюда ты смотришь на Дина Фриберга, а видишь моего отца. Ругающегося и гневно тычащего пальцем в самого себя, в двух абсолютно одинаковых самих себя, отраженных зеркальными очками Дина Фриберга. И ты понимаешь, что отец смотрит только в эти государственные секретные очки. Что он поливает бранью два своих уменьшенных отражения. Себя самого, который десять лет назад приехал в Кумрегунью, чтобы забрать меня у нее. Себя самого, смотрящего на то, как я возвращаюсь из школы весь в синяках, и в ссадинах, и в замешательстве оттого, с чего это все меня вдруг возненавидели. Себя самого, неспособного поделать с этим замешательством ничего, кроме как вздыхать, смазывая мои синяки и ссадины марганцовкой, и приговаривать каждый вечер: «Человек человеку волк, Хант, и ничего уж тут не поделаешь». Что если и значило что-то для меня, так только то, что завтра эта ненависть возобновится с новой силой. И ничего с ней не поделаешь. И никуда от нее не деться. Что мое будущее не будет отличаться от моего настоящего.
— Ты, хрен бессильный, — говорит он паре своих крошечных отражений.
— Хватит, папа. Ты же не виноват. Ты уже все сказал. А теперь хватит.
Он отводит взгляд от своих крошечных отражений, закрывающих глаза Дина Фриберга, и смотрит на меня, и улыбается, и я вижу, что он вот-вот заплачет.
— Ах ты, поганец маленький, — говорит он таким голосом, какого я от него еще ни разу не слышал. Он крепко обнимает меня за плечи, и кончики пальцев его смыкаются у меня на спине, и впиваются в лопатки, и он осторожно встряхивает меня, придвигая ближе к себе, но не прижимая. — Откуда тебе знать, кто здесь виноват, а кто нет? Или это не ты хотел топить чужих детей в аквариумах?
— Не хотел я, — отвечаю ему. — Правда, не хотел.
Мужчина у южного угла нашего дома сдвигает свои зеркальные очки на лоб, на аккуратно подстриженную челку. Его недовольное лицо открыто нашим взглядам. Это молодой великан. Судя по его мускулатуре, он запросто может заниматься серьезным и уважаемым делом. Ну, скажем, завязывать узлом кочергу на ярмарке, или перекусывать девятидюймовые гвозди, или поднимать жернова, или лежать, положив себе на грудь здоровенные валуны, пока пьяные зрители молотят по этим валунам кувалдами.
— Тухлое это дело, Дин, — говорит он. — Дерьмо дело.
— Агент Уокер, кто это вам разрешил высказывать свое мнение по оперативным вопросам? — поворачивается к нему Дин Фриберг.
— Это не мнение. И какая это, к черту, операция? Дерьмо да и только.
— Это не ваше дело, агент Уокер, — рявкает Дин Фриберг. Агент Уокер медленно опускает зеркальные очки обратно на глаза, закрывая ими свое недовольство.
Дин Фриберг убирает пистолет обратно в кобуру. Вынимает из кармана мое письмо и вглядывается в него. Смотрит на нас с папой.