Жил человек
Шрифт:
– О чем?
– О том, как мы дальше жить будем. Хоть бы одним глазком взглянуть, правда?
– А я знаю - как.
– Ну, если знаешь - скажи.
– Будем учиться... Кончим - всегда будем вместе.
– Михаил положил руку на плечи девушки, легонько - словно просил верить ему - прижал ее к себе.
За годы ребячьей дружбы, за последний год их юношеской привязанности они о многом переговорили, многое, и самое главное для них - решили, язык жестов, первых целомудренных ласк был для них, впервые оказавшихся наедине, в новинку, настораживал и манил, к нему еще предстояло привыкать. Люда вся словно напряглась
– Будем, будем! Я знаю, что будем. А как? Говорю - глазком бы взглянуть!
– А ты закрой оба глаза, и увидишь - как, - посоветовал Михаил.
Люда послушалась, повернув к нему лицо, - чуть запрокинутое, лунное, с опущенным полукружьем ресниц, с губами, на которых была видна каждая тончайшая неж"
ная черточка, оно было и таким, каким Михаил всегда его знал, и почему-то таким, каким он никогда не представлял его; слабо и дивно голубела шея.
– Вот так!
Потеряв дыханпз, чувствуя, как его собственное лицо словно ошпарило кипятком, а сам он взлетает куда-то ввысь, Михаил нашел, отыскал эти губы своими, припал к ним, - они судорожно сжались и тут же доверчиво раскрылись навстречу сладостным, чистым, испуганным холодком. Дважды он целовал ее и прежде - когда она сидела в комнате отдыха за одной книгой украдкой коснувшись губами уха, вроде шепнув что-то; и - на бегу, после отбоя - замирая от ужаса, что либо дежурная воспитательница, либо кто из своих же увидит, - так, как сейчас, он поцеловал ее впервые.
– Пусти!..
– Люда, отталкивая, уперлась руками в грудь Михаила. Нельзя так... крепко!
– Можно! Можно!
– ошалев от своей смелости, от какой-то крылатости, ликовал Михаил.
– Почему нельзя?
– Так - нельзя.
– Почему?
– допытывался Михаил, реагируя в своем ликовании только на запрет - нельзя и все в том же ликовании не замечая оговорки - так.
– Нельзя, и все.
– Придя в себя, Люда рассмеялась, сослалась на самую высокую инстанцию, решения и советы которой обсуждению не подлежали: Сергей Николаич не велел!
– Сергей Николаевич?
– поразился Михаил.
– Ну да?
– Вот тебе и ну да!
– Люда торжествовала, синие, сейчас почти черные глаза ее сияли так, словно в каждом из них было по звезде: сияли так ярко, лучисто и лукаво, что Михаил чуть было не потянулся к ней снова.
– Когда ж он тебе это сказал?
– Когда уходили.
– Вот мужик!
– теперь засмеялся и Михаил.
– Мне бутерброды дал, а тебе, видишь, сказанул что-то! А почему все-таки нельзя?
– Когда-нибудь скажу, - снова рассмеявшись, пообещала Люда, почувствовав себя в эту минуту мудрей, чем ее славный лопоухий Мишка.
По мосту, постукивая разболтанными тесинами настила, шла машина, желтые, откидываемые фарами снопы света ощупывали дорогу, скользили и вдруг на повороте резко ударили по Михаилу и Люде - словно искали их.
Золотисто подрожав, луч вильнул в сторону; Люда, отведя от глаз руку, спросила:
– Интересно, что они подумали о нас?
– Позавидовали небось. Подумали: вот счастливые!
– Миш, а мы правда - счастливые?
– Конечно.
Неподвижная луна каким-то непонятным образом незаметно переместилась и поглядывала на Михаила и Люду не прямо, в упор, как недавно, а со стороны, справа; свет ее, кажется, стал
такая ночь, такая луна, это слабое побулькивание воды - когда вроде и в самой тебе вот так же бежит, звенит какой-то ручеек, эта, наконец, рука на твоих плечах, о которую - если чуть откинуть голову - можно украдкой потереться шеей, затылком... Словно решив сложную задачку, Люда удовлетворенно вздохнула и, опустив все доказательства, весь ход решения, вслух сказала ответ:
– Красиво как!..
– На всю жизнь!
Останется, запомнится, сохранится - на всю жизнь, - Михаил не досказал ни одного из этих слов, только подразумевая их, но Люда поняла, кивнула, согласившись; и сама сказала убежденно и не очень ясно, и Михаил также понял ее:
– Для этого он и отпустил нас.
– Наверно...
У каждого в жизни должна быть - была или будет - своя майская ночь. И вовсе неважно, на какую пору она придется и где встретят ее двое. Зимой ли, в городском сквере, где вокруг редких фонарей кружатся белые пушистые бабочки и садятся, тая, на ресницы, на горячие стыдливые губы. В августе ли, на селе, когда в садах пахнет антоновкой, а степной ветер приносит с полей сытый солодовый дух свежей стерни, обмолоченного хлеба, отдыхающей, только что перевернутой лемехами земли.
Или - как у Люды и Михаила - действительно в мае, на сухом замшелом бревне, у залитой жидким серебром мелкой Загоровки, что останется для них подороже всех иных рек и морей, которые им доведется еще увидеть.
Неважно, в какую пору выпадет такая ночь, ибо она - всегда - майская: начало их весны. Как в такую ночь - совершенно неважно, молчится либо говорится и о чем говорится, - потому что и молчание, и любые слова полны особого, двоим лишь понятного смысла, значения.
И - пусть дольше, как можно дольше длится этот единственный, неповторяющийся май!..
С ночью же меж тем что-то сделалось. Луна, совсем недавно яркая, потускнела - будто в ней привернули фитиль; свет ее стал слабее, его уже не хватало на все небо, и на востоке оно посерело. От воды, от песка потянуло прохладой, - теперь лежащая на плечах Люды рука Михаила не только обнимала, но и согревала ее. Рассказывая, куда и кто из девчонок надумал идти после десятилетки, Люда спохватилась:
– Миш, сколько сейчас времени?
– Часа два, - прикинул он.
– Светает, похож.
– Ой, поздно как! Пойдем.
– Люда вскочила, потянула за собой Михаила, он послушно поднялся.
– А ведь скоро нам часы подарят. Хорошо, да?
– Плохо ли.
В детдоме у них существовал обычай: на праздничном вечере выпускникам дарили часы. И хотя, по существу, они сами зарабатывали их в течение года - на воскресниках, собирая металлолом и бумажную макулатуру, все равно это был подарок, который ждали и который берегли. Приезжавший недавно военный летчик Андрей Черняк, их воспитанник, носит такие, дареные часы, - а уж он-то мог купить себе любые, даже золотые.
– Мне маленькие, круглые хочется, - призналась Люда.
– А тебе?