Жилец
Шрифт:
Ну вот и на эти Ваши вопросы ответила.
Послезавтра – Новый год, с которым Вас и поздравляю и желаю всяческих успехов в Вашем трудном деле переписки заборных досок. Из всей зимы я только и люблю Рождество, отмененное большевиками, и Новый год. Ваше отсутствие делает этот праздник печальным, тем более что елку в нынешнее время не достать ни за какие деньги. Так что мы с мамой и Леной усядемся за чаем с плюшками – представьте себе, нам удалось раздобыть полкило муки! – и тихо проследуем в новое десятилетие. Какие сюрпризы оно нам готовит? Плохих более чем достаточно. Пора бы Господу Богу и отдохнуть и не мучить Россию войной и разрухой. В этих светлых надеждах прощаюсь с Вами.
6-III-20 г.
Дорогая моя Ариадна!
У
Я бредил, и какие-то моменты бреда глубоко врезались в память и по сей день. А вначале, в минуту прояснения, я попросил Татьяну Васильевну самые интересные моменты записывать, что она, добрая душа, и исполнила. Я вообще ей обязан своим спасением, она не отходила от меня всю болезнь. Лишь мои ученики сменяли ее, когда она уходила на работу. Бред, доложу я Вам, состояние удивительное: одномоментно чувствуешь себя в разных реальностях. Сохранялась довольно продолжительное время тоненькая нить самоконтроля и понимания того, что я нахожусь сначала в своей, потом в комнате Татьяны Васильевны, я знал, что это она, мой ангел-избавитель, держит меня за руку, ищет пульс. Так вот, краем сознания понимая, где я нахожусь на самом деле, я так же явственно видел Вас и слышал Ваш голос. Между нами происходило бурное объяснение, Вы опять не верили в крепость моих чувств, считая мою любовь порождением романтического воображения, глубоко эгоистичного. Вы говорили, что я люблю свою любовь, а не Вас, что Вас я не вижу, а рисую себя наделенным Вашими чертами, а Вы совсем другая, но мне это несовпадение с составленным в мечтах образом даже безразлично. Да ведь всякая любовь эгоистична, отвечал я Вам. Мы же ищем если не подобия себе, то хотя бы понимания. И платоновские две половинки души Вам приводил в возражение. Но Вы упрямились и, как всегда, когда Вы упрямитесь, складывали надменно губки и вопрошали: «А где гарантия, что я Ваша половинка?» Но я все же нашел точный аргумент и не жалко оправдывался, а опрокидывал Вашу крепость упрямства и своенравия «силой взаимного творчества». Это я уже цитирую по записи Татьяны Васильевны. Сейчас не могу обосновать этого странного термина, но тогда он был упоителен, меня поднимала, воодушевляла его безусловная победительность, и Вы в том бреду полностью подчинились его силе. Вот ведь что обидно: написал сейчас на бумаге, и куда делась полнота и ясность этой «силы взаимного творчества»? Слова, слова, слова. К тому же напыщенные. Как покинутая жильцами комната, обставленная дорогими безделушками, но, лишенная запахов некогда обитавшей в ней жизни, пугает безвкусицей и, главное, пустотой. Комната, ставшая помещением. А может, и тогда это были пустые слова: Татьяна Васильевна говорит, что у меня в те минуты был резкий скачок температуры. Отсюда и подъем, и вдохновение. Ох, не люблю я этого реализма в духе Максима Максимыча. Даже осознавая правоту, не люблю. А Вы – любите. Вот видите, я предугадываю Ваши реакции, значит, знаю Вас. И реализм в духе Максима Максимыча Вы любите не ради правды, а ради своенравия, чтоб стать поперек моего романтизма.
Что это я так на Максиме Максимыче завяз? Вот что! На прошлой неделе я искал примеры для синтаксического разбора сложносочиненных предложений, украшенных двоеточиями, точкой с запятой, тире и проч. И представьте себе, лучшие образцы обнаружил в «Герое нашего времени»! Я никогда не читал лермонтовского романа с этой точки зрения. Думаю, мало кто вообще перечитывал его с тех пор, как он попал в гимназические учебники и стал предметом зубрежки. Ада, попробуйте перечитать, умоляю Вас. Ничего изящнее на русском языке написано не было. Я упиваюсь им. Так любил этот роман в юности, залюбил до дыр, а вот поди ж ты, именно этого наслаждения речью, ее стройной ритмикой, пластикой языка физиологической (т. е. когда язык – тот, что во рту, ощущает вкусовую радость от произнесения слов, хоть и мысленного, не вслух же читаю) не испытывал. Вот Вам на пробу кусочек из «Тамани»: «Между тем луна начала одеваться тучами и на море поднялся туман; едва сквозь него светился фонарь на корме ближнего корабля; у берега сверкала пена валунов, ежеминутно грозящих его потопить. Я, с трудом спускаясь, пробирался по крутизне, и вот вижу: слепой приостановился, потом повернул низом направо; он шел так близко от воды, что казалось, сейчас волна его схватит и унесет; но, видно, это была не первая его прогулка, судя по уверенности, с которой
Возвращаюсь к дням болезни. Я вдруг оказался внутри картины Крамского «Христос и грешница», где стою перед Ним на коленях, плачу о том, что лениво и бездарно прожил отпущенные мне 30 лет, так и не стал ни поэтом, ни романистом, ни даже профессором литературы, к чему был призван с рождения. А Он смотрит на меня грустно и без укоризны, и теперь всю оставшуюся жизнь буду разгадывать, что означал Его взгляд. Но это, видение Христа, было потом, а до того в отчаянии самоуничижения я пытался покончить с собой, требовал дать мне нож, вырывался из чьих-то сильных рук, вырвался и опрокинул на себя ведро с нечистотами, чтобы скорей умереть, уйти из этой постылой жизни, загубленной собственной ленью, трусостью и безответственностью. Впрочем, сам я это плохо помню, восстанавливаю по рассказу Татьяны Васильевны, перед которой мне и здоровому за тот эпизод чрезвычайно стыдно.
Жажда смерти сменилась патологической трусостью. Пока я болел, у нас опять сменились власти. Заразился-то я от казаков из Добровольческой армии – они жили в нашей хате на постое. Деникинцы, заразив меня тифом, ушли, вернулись красные. Разумеется, ввели новые строгости, и в частности посулили расстрел за хранение оружия. У меня же в комнате на стене висела забытая казачья шашка. Я, увидев ее в минуту просветления, устроил истерику, требовал немедленно сдать ее в комендатуру, иначе придут и всех нас расстреляют.
И другой страх, совсем иного рода. Я мечусь по всему Парижу в поисках места, всем сую в нос диплом, публикацию двух своих статеек, еще предвоенных, а мне всюду вежливо и бессердечно отказывают. А мне некуда отступать, где-то, я знаю, на бульваре Вы, голодная и продрогшая, ждете меня. Я выхожу из очередной конторы, редакции наверное, и бреду в другую за новым отказом. Видимо, до болезни была такая мысль – уйти с добровольцами, многие наши так и поступили, но отплыть в Константинополь удалось не всем – в Одессе, говорят, перед приходом красных была паника, в порту – давка, и люди погибали в этой давке на трапе к последнему пароходу.
Одна была награда за все мои муки. Это мои ученики.
Оказывается, пока я болел, они установили дежурство у моего дома и беспрекословно подчинялись любому распоряжению Татьяны Васильевны: бегали в аптеку, за доктором, таскали воду, даже дрова где-то раздобыли. Здесь это редкость – топят у нас кизяком. Так что в здешних безлесых краях проблема дров – та еще, как говорят в Одессе. (А в Одессе говорят очень колоритно.) Верховодил моими санчопансами Алеша Воронков – кажется, я о нем писал Вам в первом своем послании. Это тот самый сорванец, который навел страх на всех здешних обывателей. Учителя благословляли дни, когда он прогуливал – одно появление его в школе превращало это смиренное заведение в сущий бедлам.
И вот, представьте, в мои руки попадает этот подросток – ни знаний, ни нравственных начал. Чистая доска, tabula rasa. Нет, не чистая – исписанная похабщиной. Как ее стереть и писать свои заветы? (Кажется, повторяюсь про исписанную доску, но что делать – уж больно удачным мне кажется этот образ.) Я, конечно, всеми чужими страхами был подготовлен к встрече с ним, ждал какой-либо пакости, и долго ждать не пришлось: он стал дерзить на первой же минуте первого урока. Но у меня была готова фраза, огорошившая весь класс, а его в первую очередь. Нашлось что сказать ему и потом. Я завел его в настоящие философские размышления (русские подростки любят пофилософствовать, мы, взрослые, этого недооцениваем) и стал внушать ему мысль о том, что жизнь длиннее момента и надо быть готовым к любым испытаниям. Школьная скука – это первое испытание на силу духа и сообразительность. Победитель, внушал я ему, получает то, что не в силах отобрать хоть целые армии, самые жестокие тюрьмы и пытки, – голову, полную знаний. Короче, я сумел засадить его за учебники, он делал уроки у меня дома, мы вроде как сжились…
Но в ноябре наш городок захватили григорьевцы, их выбили махновцы, и те и другие страшно безобразничали, и, конечно, наш Воронков попал в их компанию и, когда вновь подошла армия, собрался с ними бежать. Прознав про его планы, я заманил его в директорский кабинет, запер его там и держал почти сутки, пока в городе не установился порядок. Наши отношения с той поры, как Вы понимаете, заметно охладели. Казалось, я навсегда потерял свое влияние на Алешу. А поди ж ты!
Воскресли мои осенние надежды. Судя по его трогательному поведению, я стер-таки с его доски хулиганские надписи, теперь дело за мной. Я превращу его в человека будущего, этот синтез плоти и духа, о котором, помните, я читал лекцию в восемнадцатом в Политехническом.