Жирандоль
Шрифт:
– И как надолго такое?..
– Местные говорят, что может и неделю пуржить.
– Ну и…
Снаружи раздался стук и шуршание. Все подобрались к двери, замерли. Через время постучали уже по створке, отчетливо и внушительно. Отлегло: не придется ничего ломать, прибыло избавление от плена. Прошло не меньше получаса, прежде чем затвор упал, дверь распахнулась. На пороге стоял аксакал с неизменным осликом.
– Что? Не открывать? – Он добродушно посмеивался.
Мужики втащили его внутрь вместе с лоскутами метели, начали отряхивать от снега ветхий тулуп, бабы побежали разогревать самовар:
– Ущучил, батя!
– Спасибо, отец, выручил.
– Дай Бог тебе здоровья!
– А я говорить:
До весны они чистили перед сном крыльцо по очереди, еще и ночью выходили. К отхожему месту протянули канат, а потом и вовсе перестали туда ходить в буран, справляли нужду за углом. Летом все перестроили по указке местных: двери вовнутрь, проходные сени в скотник, сени побольше для птицы и молодняка. Следующую зиму уже жили по-человечески.
88
Кар – снег (каз.).
Женщины понемногу занялись огородничеством, мужики поставили тыны, домов построили побольше, скоро у каждого семейства завелась отдельная крыша. Казахи – доброжелательные и гостеприимные хозяева. Они делились не только знаниями, но и хлебом, скотом, учили ловить рыбу бреднем, топить печь сушеным кизяком, делать простоквашу из верблюжьего молока, которую здесь называли шубат. Поначалу пришлось поголодать и похолодать, но ничего, никто не умер. А потом построили лавчонку, школу, сельсовет, и стала у них жизнь не хуже, чем у других, тех, кто остался в России…
Сенцов на цыпочках вернулся на кухню, вскипятил воду, заварил ромашку. Он привык пить ромашковый отвар во время долгой, страшной дороги из Курска в Акмолинск. Чая не было, о кофе никто не заикался, а ромашка росла на железнодорожной насыпи. Конвоиры от нечего делать собирали ее на долгих, иногда недельных стоянках, притаскивали переселенцам. Пусть побалуются, не жалко. Они и кислые дички приносили, и паслён, но такой корм способствовал не сытости, а поносу. Но ромашка помогала, снимала спазмы, облегчала непроходившую головную боль. С тех пор он и привык.
В том злополучном вагоне ехали битком казаки, ничего не понимавшие крестьяне и несознательные элементы, такие как он сам, Пискунов, Тоня и Липатьев. Платон от нечего делать перечитывал матерные надписи на дощатой перегородке, дышал на замерзшие пальцы. Он вспоминал далекий 1912-й, когда ехал на каторгу. Тогда казалось, что жизнь окончена, что на него обрушилась водопадом вся накопленная в мире несправедливость. Ха-ха-ха! Как бы не так. Знал бы он тогда, что еще предстоит, совсем иначе смотрел бы на то шутовское испытание. И не пренебрег бы Ольгиной рукой. Глядишь, жизнь сложилась бы иначе.
Советский состав оказался не в пример хуже царского. Деревянные полки поломаны, местами вовсе выбиты. Как спать? Никакого разделения на мужское и женское население, никаких интимных кабинок, умывальников и тазов, хоть в том ехали каторжане, а в этом – обычные советские люди, неосужденные, за которых власть решила, что им почему-то надо сменить место жительства. Н-да… Обещанные баранки становились все черствее.
Начальник эшелона попался понятливый, незлой, позволял во время бесконечных простоев пастись на дорожной насыпи, дышать луговым разнотравьем. Приставленные для караула бойцы тоже не злобствовали. Терзаний хватало внутри: чем они провинились, почему их выкинули на помойку, даже не выслушав? Может быть, это мужичье и не враги коллективизации, может, они просто не поняли, что к чему? Может, и Сенцов смог бы пригодиться где-нибудь на стройке новой жизни? У него руки-ноги на месте, голова не пробита вражеской
– Мы им не нужны, вот и отправляют помирать, – шипел Иван Никитич.
– Все образуется, папенька, лишь бы все здоровы были. – Тоня кидала в кипяток несколько душистых головок ромашки и протягивала отцу. – Вот, попейте пока, от дурной крови помогает.
Екатерина Васильевна, всегда энергичная и бодрая, как-то в один миг постарела, подурнела, обмякла. Она молча сидела в углу, растекшись по щербатым доскам безвольно опущенными кистями старой шали, словно из нее вынули прежний скелет и оставили лягушачью кожу на скомканном как попало теле. Голова болталась нелепым маятником в такт стуку колес, будто шея отказывалась дальше нести ее седую красоту.
– Ох, не доедет матушка-то, – пожаловался Платону Липатьев, отведя его в сторону, – зря маемся, глядя на нее.
– А как быть? Как не маяться?
– Никак… Ты вот что… послушай. Ты мужик крепкий, толковый… Я дезертировать собираюсь… готовлюсь… Одному несподручно. Не желаешь ли присоединиться?
– Я? А как же Иван Никитич… и остальные?
– Женщины не сдюжат, сам понимаешь. – Алексей развел руками и вопросительно посмотрел: – У меня подговоренный солдат имеется, и двое-трое подкулачников согласны рискнуть. А ты?
– Я… – Сенцов вспомнил молодую Ольгу, стоявшую на траве перед распахнутыми воротами вагона, ее призыв: «А ты с нами?» Он тяжело вздохнул: – Нет, я Антонину Иванну со стариками не брошу, мне нельзя, такая акробатика.
– Ну смотри, как знаешь… Только, чур, молчок.
– Могила. – Платон махнул рукой и тоскливо уставился сквозь прорезь в досках на придорожный лес, на редких коров, плававших в море цветущего клевера.
Побег состоялся через три дня, когда состав наконец-то в очередной раз пыхнул, крякнул и сдвинулся с места. Солдаты висели на подножках, глядя под колеса, чтобы никто не подвернулся, не размазался красным киселем по рельсам. Переселенцы замерли, веря и не веря, что они снова двигались. Липатьев и еще трое-четверо крестьян крепкого телосложения сгрудились на полу, поближе к концу вагона. На них никто не обращал внимания. За скрежетом состава потерялось всхрапывание половой доски, только задуло откуда-то, запахло машинным маслом. Сенцов и Тоня одновременно повернули головы и увидели, как чья-то чернявая макушка исчезает в образовавшейся дырище. Паровоз еще не набрал скорость, нырок получился плавным и неопасным. За первым беглецом тут же мелькнули пятки второго, намозоленные и черные, как будто наваксенные, за ними – рваный картуз. Алексей кинул тело в провал последним, бросив жене веселый взгляд. Он, кажется, хотел что-то сказать, но поезд наращивал темп, даже если бы и прокричал, то не расслышать. Иван Никитич, наблюдавший за исходом стоя, почему-то открыл рот и повернулся к Екатерине Васильевне. Она, не обращавшая до этого внимания на все окружавшее безобразие, вдруг воспряла безвольной головой, подняла руку и перекрестила супруга. Пискунов широким шагом по-молодецки бросился к дыре в полу и не дал сидевшему рядом с ней сухощавому парнишке залатать прореху. Он резво скинул вниз ноги и упал на спину, донесся слабый вскрик. Доски быстро уложили на место, кое-кто старательно отворачивался, другие осеняли себя крестным знамением. Поезд продолжал двигаться. Все.
Платон боялся поднять взгляд на Тоню. Она сидела, приоткрыв рот, грудь тяжело вздымалась, казалось, в ней бушевали рыдания, не смея выйти наружу и потревожить неуверенное хрупкое спокойствие свидетелей побега. Как ей сказать, что теперь она осталась один на один с жизнью на роковом ее повороте? И что он готов ее поддержать, как сможет? А зачем говорить? Ведь она и сама это знает, всегда знала. Просто помолчать рядом, подышать в унисон – этого вполне достаточно.
Через два часа поезд остановился.