Жирандоль
Шрифт:
Евреи – это не белорусы, у народа Израилева своя нелегкая судьба. Ефим все чаще уединялся с Тарасом, изредка – с Иванной, и шептался, беспокойно поводя пальцами и недоверчиво щуря печальные глаза. Наконец договорились. В конце мая два десятка человек – шестеро славян, остальные евреи – снялись с насиженного места и двинулись в сторону польской границы.
– Точно ли проберемся, дядь Фима? – испуганно повторяла Лия. – Не лучше ли здесь переждать?
– Хуже не будет, мейдалэ. – Старик отмахивался от нее, потому что знал, что в глубине души Лия ждала Юрася, думала, что он приползет домой, пусть калека, пусть раненый, но сумеет добраться. А в далекое далеко уже не приползет.
– А я по-польски не умею, – изредка просыпалась Сара, которой так часто затыкали рот, что ребенок почти разучился говорить, она все время будто блуждала в полусне, прикрыв огромные глаза богатым покрывалом
Берта лишь уголком рта шикнула на дочь, и та сразу привычно заворожилась. Не умеет, так научится. Сейчас время решать о жизни и смерти, а не о красноречии.
Тарасик выбрал кружной маршрут – через болото, по одному ему известным прогалинам, сквозь смолистый ельник, дурманивший несбыточными обещаниями, под шатрами вековых осокорей. Иногда шли по два часа, иногда – по полдня. Дичь не стреляли, расставляли силки. От дождя укрывались плащ-палатками, под ними же и спали. Поутру кострище закапывали и забрасывали хворостом, следов не оставляли, мусор жгли, а чаще съедали. Шли как первобытные люди, как бездомное племя, как беглецы-каторжане. Но шли. Ни дня не пролежали, не просидели в укрытии, не проспали. Все равно шли, хоть дождь, хоть волки, хоть болезни. Не идти нельзя.
Через три недели знакомые леса закончились, дальше расстилалась шляхетская земля, на ней свои законы. Какие договоренности действовали между белорусским и польским партизанством, никто не знал: вроде бы они заодно против фашистов, а вроде бы и боязно открываться. Тарасик стал прощаться:
– Все, сябры, далей [123] вы сами.
– Как сами, азохн вэй? – растерялся Ефим. – За что жеж мы скажем? Ты обещал-таки передать из рук в руки.
– Ты, дядь Фим, сам что-нить сочинишь. – Медвежьи объятья сомкнулись на согбенных еврей – ских плечах, отчего те и вовсе поникли. – Ну все, бувайте!
123
Далей – дальше (бел.).
Хлопцы показали спины и растворились в лесу – таком родном, любимом, щедром. И евреи сникли: их бы воля, тоже никуда не пошли бы. Эх, кабы воля…
Первый патруль оказался не партизанским, а немецким. Его увидели непозволительно поздно. Среди леса на плохо просвечивавшей сквозь листву проселочной дороге поблескивал мотоциклет и две круглые каски на нем. Сара испуганно дернулась вбок, Лия за ней, но Берта успела схватить ее за руку. Старые и хромые, бабы и дети – куда им бежать? В глазах тоска крутила водовороты.
– Stehen bleiben oder ich schiesse! [124] – закричал долговязый фриц сквозь листву, едва заметив движение.
Путники остановили, немцы подошли поближе.
– Wo gehn sie? [125]
– Мы бежим от советской власти, ваше превосходительство, – начал Ефим, не поднимая глаз. Остальные тоже смотрели под ноги. Известно, что евреев с первого взгляда выдавали библейские очи, надо их прятать… Не помогло.
– Judisch? [126] – Второй с любопытством разглядывал Лию, ее смуглую шею со смоляными завитками, высокий чистый лоб. Его бесцветный взгляд переместился на других женщин, на Сару, но снова вернулся к Лии.
124
Stehen bleiben oder ich schiesse! – Стоять или буду стрелять! (нем.)
125
Wo gehn sie? – Куда идете? (нем.)
126
Judisch – евреи (нем.).
– Мы возвращаемся домой… Пропустите нас, господа. – Ефим что-то придумал и требовал, чтобы его услышали.
– Ausweis [127] , – пролаял первый.
– Битте [128] . – Ефим с кряхтеньем скинул на землю вещмешок,
– Ausweis, – повторил он с угрозой в голосе.
127
Ausweis – документ, пропуск (нем.).
128
Bitte – пожалуйста (нем.).
Никто не пошевелился. Дуло гуляло вслед за блудливыми глазами. Стоило ли мытарствовать всю зиму и весну, ползти в лесах ужом, есть траву и сырое мясо, чтобы все равно оказаться в гетто? Можно было попросту сидеть дома, доедать кур и молиться по субботам, как завещали пращуры.
– А-а-а-а! – крик острым ножом вспорол напряженное густое ожидание.
Десятилетний Давид схватил за руку мать и кинулся напролом через кусты. Женщина старалась держаться сзади, прикрывала телом сына. Короткая очередь сбила листву, полив ласковую опушку зеленым дождем. Стреляли неприцельно, мешали стоявшие перед немцами два десятка человек. Двое уходили, но это дело поправимое. Долговязый растолкал стоявших и бросился за беглецами, те упали в траву, перестали мелькать на прицеле. Второй стоял сбоку, держа на мушке оторопевших, оглушенных пришельцев. Выстрелы слились в стройный аккорд: три или четыре, а может, и все восемь. Просто грандиозный бабах, как будто в лесу разом упали все желуди, шишки и сухостой. Грозно и громко. Немец покачнулся и осел на колени, глаза его остекленели. Второй опрокинулся навзничь и удивленно разглядывал кудрявое облачко сквозь изумрудный ажур листвы. С противоположной стороны дороги приближались военной походкой два совершенно мирных, каких-то доисторических гуцула в суконных жилетках с богатой, даже аляповатой вышивкой, в увитых разноцветной тесьмой гуцульских шляпах. Штаны скромно краснели, потерявшись в петушиной раскраске.
– Азохн вэй!.. Вы хто? – испуганно спросил Ефим.
– Хто, хто, Армия Крайова мы, батько, – не задумываясь ответил гуцул, маскируя пестрой торбой автомат. – А вы хто?
– А нам бы… нам таки бы к…
– Евреи? – Гуцул недовольно сощурился и перешел на русский. – Хотите убраться подальше отсюда? Это ладно. Пошли… Только швидко.
Его прервал горький вопль, все обернулись в ту сторону, куда убежал десятилетний Давид со своей послушной матерью. За кустом бузины стояла на коленях старуха и, заламывая руки, голосила. К ней потянулись остальные. На траве, обняв родную землю, лежал мальчишка в черной от крови рубахе и сжимал в мертвой ручонке молоденький ствол дикой яблони. Рядом прикорнула молодая женщина с закрытыми глазами, прикрывая одной рукой сына, а второй стыдливо придерживая юбку. Крошечная черная дырочка потерялась среди пуговиц и кармашков походного жакета. На ее лице бегали тени от колыхавшихся ветвей, и оно казалось живым.
– Так шо? Пидем до партизан или как? – Гуцул поправил шляпу и показал глазами на фашистский мотоциклет. – Скоро набегут.
– А… а их как? – Берта не отрываясь смотрела на мать и сына, не пожелавших расстаться со своей землей, с настоящей родиной, не придуманной, не вычитанной в книжках, а той, где все ненаглядное и лакомое.
– Да никак, швыдче надо. – Гуцул закинул на плечо торбу и зашагал сквозь лес, чутко прислушиваясь к звукам.
Они поскорбели в овраге, пережидая облаву, помокли на болоте, переночевали в военном лагере, снова куда-то пошли, прячась за стволами чужого негостеприимного леса. Отряд пополнялся незнакомыми лицами, многие говорили на чужом языке. Через три дня или пять всех привели к блиндажам, почти таким же, как Тарасиковы. После двух недель нервного, непонятного ожидания евреев разбудили среди ночи и велели собираться. Через полчаса они уже бежали куда-то сквозь лес, их сопровождали конные и пешие с автоматами наизготовку. Дорога закончилась неожиданно большим ровным полем, на котором стояли кучками растерянные сонные люди. В основном идише, но встречались и другие, разные, самых неожиданных национальностей. Например, за ящиком, заменявшим стол, суетились двое чернокожих. Они разговаривали по-английски с маленьким круглым господином, который тащил за руку дебелую жену в богатой шубе. В июле – в шубе. Колобок тянул к их черным глянцевым носам помятые бумаги, но те отмахивались и бурчали что-то из скомканных гласных, как будто в их языке четких слов вовсе не бывало. Большое семейство рыжих славян – сербов или чехов, потому что их языка Берта не понимала, – бродили от кучки к кучке и раздавали щедро покромсанные ломти хлеба.