Живая красота
Шрифт:
Подошел он к дедову окошку, приосанился, ногу в лаковом сапожке на завалинку поставил, да и спрашивает:
— Что это ты, дед Ушко, так сильно пригорюнился? Даже на деревне слыхать.
Старик вздрогнул с оторопи, потом поднял голову, утер глаза и усы рукавом, продышался малость, улыбнулся кисленько и говорит тихонько:
— Эх, птенчик! Не понять тебе моей кручинушки — молод еще.
— А ты, дедка, не таись, скажи. Я хоть и молодой, да ранний. Авось, пойму. А то еще в чем помочь сумею.
Говорит так-то, а сам на девчонок зырк-зырк. Слышите, дескать, какой я балясник. И для старого человека у меня слово найдется. А дед Ушко посмотрел на него вприщурку из-под густых лохматых бровей, покачал головой, будто хотел сказать:
«Ну, парень, что молод ты — вижу, что
Потом потрогал усы, усмехнулся и говорит:
— Славно, сынок, баешь, славно. Хорошее слово на человечье ухо пуховой подушечкой ложится, плохое — тяжелым камешком прилипает. Слушай про мою печаль, коли охота приспела. Потайки у меня нет. Я весь свой век у людей на виду прожил. Вот этими руками, считай, шестьдесят годов всю деревню обуваю. За тем, может, и живу, чтобы людям тепло да радость приносить. Ведь ты смотри, как иногда выходит. Соберется отец сына женить, а всяк хочет не хуже других казаться: рубаху сатиновую к свадьбе справить, шаровары новые завести, ну и сапоги, конечно. Это уж первым делом. Не в лаптях же под венец идти. А деньжонок нет. Из последнего мужик тянется. Придет с заказом — и так и этак мнется: ты уж, говорит, Митрий, того… Как бы подешевле… А сам, что сморчок — высохший, изробленный весь, до жилки. Глядеть на него больно. Ладно, скажешь, иди. Как-нибудь сошью. Приплетется за заказом, сына с собой возьмет. Последний целковик в кулачишке зажат. И до того ему с ним жалко расставаться! А парень, как увидит обновку — искорки в глазах запляшут. Поглядишь, поглядишь на них обоих — и скажешь: «Ступайте с богом да помолитесь за меня». А они, заказчики-то, за ворота выйдут и давай разглядывать. Парень рад-радехонек. Подметки у сапог целовать готов. Отцу неловко вроде за бесплатно брать, вернется. Протянет дрожащей рукой замусоленный рублишко: возьми, говорит, Митрий… Не пообидься… Из последнего… Как-нибудь еще принесу… И чуть не плачет мужичонка. Такое тут порой зло возьмет — не на мужика, а так, вообще. Встанешь с седушки, вытолкнешь своего заказчика за порог — и дверь на засов. Ну, думаешь, осердится, а он тебе при встречах, пока в землю-матушку не уйдет, все доброго здоровьица желает. О сыне и говорить нечего. Не соврал, мужики?
— Дело. Чего там…
— Вот, сынок, так я свой век и прожил. А пришло время в могилу ложиться — и попрощаться не с кем, богатство передать некому.
Петьша, как услыхал про богатство, так ровно кто ему кипятку за шиворот плеснул. Тут он, знать-то, и про девок забыл. Не подумавши, говорит:
— Дед Ушко, стоит ли из-за такого пустого дела слезы лить да убиваться? Проститься? Помрешь — все тебя проводим. А богатство свое откажи кому-нибудь.
— Эх, сынок, отказать не шутка. Да вот надежного человека не вижу. По молодости не искал, а в старости проглядел.
— Как?! Во всей деревне? — удивился Желток. — А… а взять моего отца… или меня. Хозяева. Копейка зря не пропадет…
— Об этом я очень даже хорошо наслышан. Да только у меня богатство непростое. Оно вот в эту седушку вделано и не всякому дается. Понял, парень? А коли не понял, пойди к старикам — они тебе растолкуют. Умишком-то, гляжу, ты еще младенец.
Сказал этак, поклонился из окна народу да перед самым Петьшиным носом створочку и захлопнул.
Кабатчикову сыну не любо дедкино реченье показалось. Эк, в какой конфуз вошел! Еще и перед девчонками! Теперь хоть на улицу не ходи: засмеют! Надвинул Петьша на глаза лаковый козырек — и без оглядки в деревню покатил. Только подковки о камни застучали. А мужики в толпе похохатывают:
— Что? Не по губам пришлось дедкино слово?
— Вернись, Желток! Уму-разуму подучим…
Ну, посмеялись немного, покалякали о дедкиной доле, о своем житье-бытье, да и разбрелись помаленьку. Кто в лес, кто в кабак — каждому свое.
Оно, может, тем бы и кончилось, да на этот случай девчоночка одна пришлая оказалась, нищенка. С виду ей было годков тринадцать, не больше. Неказистенькая, чернявенькая да курносенькая, на цыганку чуток сшибала. Послушала она, послушала в толпе людские разговоры, все же, хоть и смышленая, Ушкиных слов о непростом богатстве
— Нищенка! Нищенка!
Только ей это будто нипочем. Идет серединой улицы, пустой сумочкой помахивает. Ну, кто поумней маленько, видят такое дело — приотстали. Все-таки двое-трое увязались. Один даже собаку науськивать вздумал. Ну, это уж хоть кого проймет. Остановилась она, посмотрела на озорников с укором и молвит:
— Эх, вы! Может, завтра сами с котомкой по миру пойдете…
Тем вроде бы конфузно стало. Насупились, поглядывают исподлобья то на нее, то друг на дружку. А она сказала свое и зашлепала по пыли босыми ножонками дальше. Идет, домишки примечает, куда бы зайти сподручней. Хороший дом за версту обходи: здесь не то не разговорятся, а на лучший конец какую похуже корку сунут и поскорей за ворота выпроводят, как бы чего не украла. Средний домишко — тут куском не поскупятся, но и речей ласковых не больно много услышишь. Для вида поспрашивают, конечно, чья да откуда. На том и успокоятся. Коли домишко плохонький — в такой заходить совестно. Тут уж загодя знай — свои ребятишки на холодной печи голодом сидят. И поделились бы чем бог послал, да редко этакое-то бывает. А о разговорах и думать нечего: нужда в работу гонит — не до слов. Для такого дела самое подходящее какая-нибудь заху-да-а-аленькая избенка или землянушка на краю села, где старенький дед, а лучше дряхленькая старушоночка проживает. Здесь тебе и стол, и слово — все готово. Последнюю краюху да луковку разделят, уму наставят — в том и прок.
Вот такой домишко наша прохожанка и высматривала. Нашла-таки. Как раз на краю села, за церквушкой в гнилой землянке бабка Василина последние свои годки коротала.
К ней прихожалая девчоночка и постучалась. Бабка Василина в ту пору у печки суетилась. Ну, приняла она нищенку, за стол усадила, еду поставила и, как водится, начала помаленьку выспрашивать: чья, да из каких краев, каким путем-дорогою дальше пойдет. Девчоночка ест и не спеша обсказывает. А как насытилась, вылезла из-за стола, хозяйке поклонилась — как в таких случаях полагается. Надо бы уходить, а она стоит, мнется, вроде попросить чего хочет, да не решается.
Бабка Василина тогда и спрашивает:
— Ты чего, доченька? Ночевать? Оставайся, не гоню.
— Да нет, бабуся… Я не про то. Из-за чего больше к тебе и зашла…
— Ну-ко?
— Не скажешь ли мне, что это за богатство, которое не всякому в руки дается?
Бабке это показалось дивным. Усадила она на лавку нищенку, сама села и давай допытывать:
— Какое-такое богатство? От кого прослышала? Зачем оно тебе?
Ну, девчурка все, как знала, так и выложила. Посерьезнела бабка, помолчала, потом говорит:
— Хитрого тут, девонька, ничего нет. Просто безродный он, этот наш дедко. Один как перст. А в чеботарном деле мастер наипервейший по всей округе. Вот и жалко ему это рукомесло в могилу с собой уносить. Людям бы сгодилось. Раньше-то, видно, о том не думал. А как до старых годов дожил, тут и вышло в пору завыть.
Девчоночка не унимается:
— Раз так, то отчего он сказывал, что его богатство в седушке сокрыто?
— Это, миленькая, просто разгадывается. Ведь чеботарь без седушки гвоздя не вобьет. Она у него тоже навроде инструмента. Но тут, доченька, есть еще и посказулька… Будто по ночам из седушки этой девица-красавица выходит. Зовут ее Настя-душка…
— Ой!
— Ты что?
— Да так… ничего… Меня ведь тоже Настёнкой звать.
— Эх, ты-ы-ы! Ну, значит, тезка твоя. Так вот… Сказывают про нее много и все по-разному, а только сходятся в одном: если какой мастер на выдумку горазд, скажем, как наш дед Ушко, она ему помогает — то фасончик укажет, то еще чего-нибудь. А который так себе, лишь бы с рук сбыть — с ног само свалится, у такого дратву рвет, гвозди гнет, одно слово — портит. Ну, дедка, я думаю, больше на свою голову да на ум надеялся, чем на эту девицу. Он всю жизнь на седушке просидел. Вот, верно, и вся загадка.