Жизнь без конца и начала
Шрифт:
Пока Ося в одиночку сражался с огнем, пытаясь спасти своих домочадцев, соседи спросонок собираться стали вокруг пожарища, долго глядели, как огонь дома ест, как Ося, сам обгоревший, почти без сознания, выносит из огня живых или мертвых — не разобрать и складывает на газоне подальше от огня. Долго стояли молча, пока чей-то пронзительный женский голос не прервал тишину:
— Чего стоим, люди, спасать надо!
И побежали — кто с ведрами, кто с бинтами и лекарствами, а кто-то уже и «скорую» и пожарную вызвал наконец.
Пожарные только заливали пепелище обильной пеной, другой работы у них не было.
Врачам труднее пришлось. Парализованная глухая старуха, верзила-даун и трое детей в шоке, и ожоги, ожоги, ожоги. Одна только юркая как ящерица старушка, целехонькая и веселая, будто не на погребище, а на праздник попала. Врач проверил было, насколько позволяли обстоятельства, и констатировал, пожав плечами, — абсолютно вменяема.
Милиция тоже обратила на старуху внимание, смеется на пепелище среди обгорелых трупов, руки потирает. Заподозрили — уж не она ли виновница поджога. Больше некому — пришлая, неизвестно откуда взялась, и документов нет. А факт поджога — налицо: канистру из-под бензина нашли и пустые спичечные коробки.
Стали заталкивать старуху в машину, она брыкалась, кусалась, грязно ругалась, шипела как змея — истая баба-яга. Не могли справиться, пустили в ход дубинки. Два-три удара и затихла, еще бы три — и навсегда.
Ося отбил ее у ментов, врачам передал. Потом собрал всех вместе — милицию, пожарных, врачей, — пошептались недолго, и все укатили.
Ося ехать в больницу отказался. Остался на пепелище. И только он один знал, по чьей вине все случилось. Впрочем, это как посмотреть.
Ося был потрясен, раздавлен, мучился своей виной, угрызениями совести и терял сознание от боли. Болело все обгоревшее тело, гортань, но сильнее всего — разрывной волной — сердце. Или, может, душа?
Напротив стояла Фаина с детьми, им некуда было ехать. Она видела, как брат страдает, но не могла сдвинуться с места, словно заколдовали. Долго стояла в мучительном отупении, пока ноги сами не понесли ее — сначала к соседям, «скорую» вызвала, потом подбежала к Осе.
— Давай простим его, пусть земля ему будет пухом. Не ведал, что творил. И не кори себя: ни в чем ты неповинен. — Всхлипнула и расплакалась навзрыд, слезы прорвали плотину неприязни, отчуждения, застарелой обиды. Осторожно обняла младшего брата, прижала к себе и сказала: — Ты всегда был лучше всех, Осик, самый-самый лучший.
Почему — был?
Соня во время пожара уже не жила у Оси. За неделю съехала.
— Все, ухожу, — сказала. — Не сердись, прав был Редькин: не мое это дело. Прости, Ося, от таких, как ты, не уходят, но мне нужно на волю.
…Идиотка! И предательница. На волю… Можно подумать, что Ося заковал ее в кандалы и запер в острог. Да он просто хотел, чтоб ей было удобно, приятно, спокойно. Работай себе — и никаких больше проблем. Еще и зарплату платил регулярно и весьма внушительную сумму не в отечественной валюте, а в долларах США. Другая бы на радостях умерла от разрыва сердца, а она умирала от тоски. Работа не нравилась — это раз. Старалась для Оси, очень старалась, но ничего не получилось. Коммуна Осина была не по душе — два. И Ося здесь ни при чем. Что-то толкало ее изнутри и в спину, гнало — иди, иди, ищи!
А что искать? Новую работу? Соня категорически
А так — всего наглоталась. И из пресных объятий мужа после третьего аборта, через нездоровый секс со вторым любовником забилась к Осе под крыло, устроилась там поудобнее — и вроде ожила. Глаза стала открывать, голос подавать, балансовые отчеты строчить и всякую прочую документацию довела до полного ажура.
Жаль, что у них с Осей никогда не было секса. Может быть, он стал бы ее тихой пристанью, где, мирно и мерно покачиваясь на волнах любви, спокойной, нежной и взаимной, прожили бы счастливо тридцать лет и три года и умерли в один день, взявшись за руки, будто с высокой кручи в темный глубокий ледяной омут прыгнули, как когда-то в детстве. Ося ее еле спас, и они никому ничего не сказали.
Может, в том-то и дело, что все у них с Осей было, такой остроты ощущения вкусили вместе — дух захватывает при воспоминании. Только секса не было. Чистая дружба, честная и бескорыстная.
Редкостный дар судьбы.
Однако судьба просто так ничего не дарит, и с какой бы это стати — заслужить нужно или отработать. Видно, Соня на это не способна. И у нее чуть не отобрали Осю, насовсем. Наказать хотели ее, и поделом — за легкомыслие, непоследовательность, за детей, которых не родила, за то, что бабушку не простила, за мужчин, которых не полюбила. Этому реестру нет конца — грешна и грехи свои знает наперечет. И исповедоваться может разве что перед Осей.
Но наказать хотели ее, а рикошетом досталось Осе. Коммуна сгорела дотла. И где-то среди обгоревших останков на пепелище обуглилась Осина мечта — раздавать всем мороженое. Столько близких людей потерял сразу.
И сам едва выжил.
Обгорел страшно — лицо, руки, ноги, гортань, легкие. Инвалидом стал. И узнать трудно — весь в буграх, шрамах, голос сиплый, с тяжелым придыханием. И волос нет — обрит наголо, и на голове рубцы, брови, ресницы тоже обгорели, веки не опускаются, и глаза такие беззащитные, что плакать хочется.
Соня, когда в первый раз Осю увидела, уже не в больнице, не в бинтах и гипсе, а в его роскошной московской квартире, чуть не умерла от горя. В этих евро-аппартаментах и раньше все было чужим, инородным ему, но раньше Ося смеялся, называл себя Ротшильдом, и Соня смеялась вместе с ним — Ося опять играет.
Доигрался — вынесли вердикт завистники и недоброжелатели. И поставили жирную точку в конце Осиной биографии.
Неужели доигрался? — с ужасом думала Соня, глядя в его всегда широко открытые, почти ослепшие глаза. И гладила его бугристую руку, на ощупь совсем не живую, напоминающую шершавое полено или застывший гипс, — и внутренне содрогалась от неприятного ощущения. Хотелось отдернуть руку и больше никогда не дотрагиваться до Оси. А лучше бы — и не видеть никогда.
А он всегда видел ее насквозь, ему одному никогда не могла соврать, и это было такое счастье — Ося заменял ей исповедника, собственную совесть в зародыше, без защитного панциря, а иногда ей, грешной метущейся душе, казалось, что он заменяет ей Бога.