Жизнь без конца и начала
Шрифт:
— Все будет хорошо, внучечка, — сказал. — Мы тут все починим-поправим. И Нешка отойдет, душа у нее добрая, справедливая, приглядится к тебе и полюбит… Все будет хорошо. Лазарь был прав во всем, так бы и текла жизнь, своим чередом — ничего мудреного не было в его предсказаниях. Только война решила все за них: кому жить, кому не жить, кому дождаться победного часа, а кому превратиться в тлен и пепел.
Он и сам умер в начале войны, когда Одессу еще не сдали врагу, но всё уже сдвинулось с места — паковали чемоданы и узлы, ехали кто куда, все дороги были забиты транспортом, поезда
Убереги их, Господи, в дороге от врагов и злоумышленников. Да будет на то воля Твоя… — помолился он за всех, кто уже в пути, кто собирается в путь и отдельно за тех, кто сражается на полях брани. За всех воинов страны, какой национальности бы они ни были, попросил Лазарь Бога: Всесильный и Всемогущий Господь Бог наш, Владыка Вселенной, не дай погибнуть ничьим сынам и отцам на этой войне, обереги их от ран и поражений, осени покровом своим и даруй им победу и жизнь… Слова сами сложились в молитву, он вдохнул в них всю веру, которую сохранил в душе своей наперекор всему. И добавил смиренно: Прими, Господь Милостивый и Милосердный, молитву от недостойного сына Твоего, не за себя прошу, Всесильный, не осмелился бы за себя…
Да и что мне, вздохнул он, я тут останусь, мне больше идти некуда. Не хочу, чтобы смерть блуждала за мной по свету, я ее здесь на пороге дома подожду.
Долго Лазарю ждать не пришлось. И смерть ему выпала легкая, как сон. Присел утром на табуретку у двери, прикрыл глаза, да так и нашла его Нешка, уже окаменевшего. Лицо было спокойное, от всего отрешенное, видно, отпустила пружина, мешавшая душе расправиться и вдохнуть полной грудью, он даже как будто помолодел, а на губах застыла улыбка.
Борис Григорьевич долго не мог уснуть, ни укол не помог, ни таблетки, лежал с открытыми глазами и к чему-то прислушивался, будто ждал чего-то. Или кого-то. Ожидание было мучительным, тревожным и неотвязным одновременно. И главное — он не мог понять, хочет ли, чтобы ожидание, которое жмется по темным углам больничной палаты, колышет штору и стучит в окно, воплотилось в реальность, или ждет, что оно развеется в предутренних сумерках и больше не повторится. Неопределенность изнуряла, нервировала, порождала психопатию. Ему это надоело.
Он нажал звонок вызова медсестры, пусть сделает еще один укол, пусть он лучше забудется на какое-то время от этих наваждений — воспоминаний или бреда и морока. Что бы ни было — прочь.
Дверь приоткрылась бесшумно, и легкая тень скользнула в палату. Борис Григорьевич вздохнул облегченно и повернулся на бок, чтобы Леночке было легче найти место для укола на посиневших от инъекций ягодицах. Он прикрыл глаза и как будто провалился в сон, почувствовал умиротворение и покой. Тишина обволакивала его со всех сторон…
— Спи, внучок, спи, тебе нужно отдохнуть и набраться сил…. Спи. А я расскажу тебе свой последний сон, никому, кроме тебя, не рассказывал. Да и не до меня всем
Не об этом я…
Когда помер, не до меня всем было, это факт.
А ты теперь никуда не спешишь. Вот и решил тебе рассказать, авось да пригодится. Слышь меня, внучок? Ты спи, спи, я так расскажу, что все услышишь.
Присел я на табуретку возле нашей двери, кацавейку расстегнул — тепло, ласково нежит июньское солнце, ветер тихо ворошит сирень в палисаде, штакетник легонько постукивает, жужжат пчелы, стрекозы, мухи. Такая на меня благодать нахлынула — отроду не помню. Сижу, млею, буквально таю, как льдинка на солнце, ни войны, ни слез, ни расставаний, ни страха перед грозой, хотя гром уже близко гремит и молнии полыхают.
Что это, думаю, я так размяк, будто уже обрел упокоение под сенью крыл Господа в раю, а мне в рай никак нельзя. Даже если бы Он простил, я себя не прощу. Как Бронька моя, животина безответная. Сижу, размышляю, жду Нешку, уже должна бы вернуться с «толчка», куда понесла перед дорогой кое-чего из утвари и одежки попродать-повыменять. Бестолковое, конечно, занятие: кто знает, куда занесет судьбина и что там в этих краях чужих сгодиться может для жизни и пропитания.
Сижу, жду, долго жду, пора бы обеспокоиться, а в душе — тишина полная. Неспроста, думаю, что-то, видно, случится сегодня. А пока в сон клонит, разморило на солнце, прикорну прямо здесь, на табуретке, Нешка придет — разбудит.
И правда, слышу — кто-то трясет за плечо и зовет:
— Проснись, да проснись же, наконец, Лазарь, лентяй бессовестный. Средь бела дня уснул беспробудным сном. Проснись!
Вроде ругает, но ласково, понарошку как будто, и смеется заливчатым смехом, звенит, как колокольчик, как Нешка моя. Только не Нешка, слышу — так смеяться умела только Шира. Господи, быть не может — Шира, а сзади, на шаг поодаль Арон. Кто кого за руку держит — не понять, но неразлучны, как лебедь с лебедушкой на Канелском ставке. Арон, как всегда, улыбается застенчивой детской улыбкой, а жгучие черные, как угольки, глаза влюбленно смотрят на Ширу.
— Лазарь, просыпайся, правда, пошли с нами, а то проспишь самое главное.
Я уже и сплю, и не сплю, ничего не понимаю — ждал Нешку с «толчка», а дождался Ширу и Арона с того света. А откуда ж еще? Я же точно знаю: Ширу моя Бронька убила, из-за моего пьянства безрассудного. Сама она была кобыла степенная, с достоинством и хорошими навыками. Я тысячу раз ночами на Шириной могиле сидел, волосы рвал на себе от отчаяния, вместо нее готов был лечь в землю, я хотел этого, хотел. Но что бы это изменило? Каждую ночь я с колен не поднимался — Бога молил о ее воскрешении, хоть никогда не верил в загробную жизнь.