Жизнь и смерть на Восточном фронте. Взгляд со стороны противника
Шрифт:
К частым выкрикам «давай, давай», которые мы слышали от часовых, когда нас вели, или, вернее, гнали, на работу, мы привыкли, и они уже давно стали частью нашей повседневной жизни. Надо сказать, что ни до этого случая, ни позднее случаев плохого обращения с пленными никогда не было. Я упал и подняться снова удалось с большим трудом. Два товарища подхватили меня под руки и поддерживали с обеих сторон, следя за тем, чтобы я опять не выпал из колонны. На глазах у меня выступили слезы, но не от физической боли, а от душевного страдания, причиненного таким оскорблением и унижением. Я все еще помню того охранника, который
Однако доктора в нашем лагере не было. Обязанности лагерного врача исполнял «фельдшер», бывший студент-медик, уроженец Верхней Силезии по фамилии Лебек. Он старался помочь, как только мог, хотя в его распоряжении были только термометр, деревянный стетоскоп, йод и несколько пачек бинтов. Он послушал мою грудь и установил воспаление надкостницы ребер и плевры правого легкого. Однако все, что он смог сделать, это предписать мне «постельный режим». Режущая боль в правой стороне груди была нестерпимой, и работать я, конечно, не мог. Лечение заключалось в том, что Лебек постоянно смазывал мне правый бок йодом. Он наблюдал за температурой и за моим общим состоянием, но за исключением этого был вынужден предоставить меня судьбе.
В течение нескольких следующих недель у меня держалась очень высокая температура. Я лежал на койке без соломенного матраса и без одеяла, одетым в свою форму и укрывшись старой шинелью. Товарищи были на работе, дни были мрачными, и Бог свидетель, я чувствовал себя брошенным. Весов в лагере не было, но по все более выступавшим костям я замечал, что терял в весе. Зеркала у нас тоже не было, и я не видел, каким я стал. Однажды, поднявшись с койки, я увидел, что мои колени стали толще бедренных костей. Я превращался в скелет и был похож на заключенных концлагерей, которых впоследствии увидел на фотографиях.
Всю зиму, больной и слабый, я оставался в лагере. Работать я не мог и не работал. Говорили, что эта зима с температурой до минус 15 для Восточной Пруссии была еще не слишком суровой. В комнате у нас была печка, так что, по крайней мере, холод не добавлялся к голоду. В этой тесной комнате было еще и чувство товарищества. Не было случаев, чтобы кто-нибудь вел себя исподтишка. Правда, было одно исключение. Этим человеком оказался не кто иной, как бывший окружной судья и обер-лейтенант резерва. Однажды люди увидели, как он отпивал суп из котелка товарища, когда он нес его из столовой. Все видели, как его мучает совесть, и этот случай не обсуждался.
Удручающим образом подействовало на нас поведение другого человека, господина Раухфуса, бывшего полицейского чиновника из Потсдама. Он договорился с русским охранником обменять чудом сохранившиеся у него часы на еду, и в частности на банку американской тушенки. Тягостно было знать о существовании этих припасов, и, наверное, столь же тягостно было на душе у Раухфуса, когда он поедал их в одиночку! Однако чувство товарищества уже не распространялось на то, чтобы угостить других хотя бы кусочком на кончике ножа!
Среди нас был некий Тео Крюне,
Пауль Эберхардт, которого я только что упомянул, был близким другом Крюне. Он был из Аугсбурга, и у него имелись родственники в австрийском городе Брегенц. Это навело его на мысль выдать себя за австрийца. В лагере Хольштейн это не имело значения, но стало важным позднее, в Георгенбурге. Уже в Хольштейне я начал посвящать его в некоторые подробности австрийского образа жизни с тем, чтобы ему было легче сойти за австрийца. И действительно, ему удалось освободиться вместе с нами и вернуться домой в Баварию.
После войны, закончив учебу, я встретился с ним в Мюнхене, где после защиты диссертации он работал профессиональным психологом. Пауль был со мной одного возраста, но выглядел намного моложе. У него было кругловатое лицо с голубыми глазами, и для бывшего гимназиста он был очень хорошо образован. На самом деле, он уже изучал философию в течение одного семестра, был знаком с издательствами и хорошо разбирался в книгах. Именно он приносил книги в лагерь, когда его бригада работала в пригородах Кенигсберга.
Однажды Паулю довелось побывать в библиотеке кенигсбергского юриста Эгона Фриделя, откуда он явился с трехтомной историей нового времени издательства «С.Н. Веек». Это было первое издание, большого формата, в зеленовато-желтом переплете. Он прорабатывал эти тома всю зиму, всегда подчеркивая наиболее важные места, как это делал мой отец. Эту книгу он предложил прочитать и мне, и я до сих пор помню, как мы оба сошлись на том, что особенно трудным оказалось вступление к этому фундаментальному труду.
Вместе с нами находились еще два товарища: господин Штрауб, юрист из Аахена, и господин Корте, который был певцом, точно не помню, басом или баритоном. Корте обычно поджаривал ломтики хлеба на печке и аккуратно посыпал их сахаром из своего пайка. Личностью особого рода был господин Бом, капитан резерва, который принимал участие в Первой мировой войне. Бом называл себя поэтом-лириком, но я теперь не помню, хороши ли были его стихотворения, хотя название одного из них, посвященного восточнопрусской кухне, в моей памяти отложилось. Это был благородный человек с изысканными манерами, и выражался он литературным языком, с характерной для уроженца Восточной Пруссии раскатистой интонацией. Я бы назвал его поэтом восточнопрусского диалекта. Чувствовалось, что габель его родного города явилась для него сильнейшим потрясением.