Жизнь и судьба Федора Соймонова
Шрифт:
Сегодня трудно со всей определенностью сказать о степени участия в этой интриге Остермана. Документальных сведений не осталось. Но время, ситуация и тактика выбраны настолько снайперски, что приписать все грубоватому курляндскому владетелю трудно. Представьте себе сорокасемилетнюю одинокую женщину, волею судьбы вознесенную на такую высоту и поставленную в такое положение, в каковом чувствует она себя крайне неуверенно. Вокруг — враги, подлинные или мнимые. Наделенная от природы небольшим умом и завидным здоровьем, она вдруг начинает страдать «припадками»...
Кажется, у греков взяла
Вряд ли от Бирона можно было ожидать таких тонкостей понимания женской души. Но он всегда при необходимости добиться желаемого от своей царственной любовницы удваивал к ней внимание и окружал заботой и нежностью. Так он поступил и в этот раз. А она, в связи с болезненным состоянием своим, стала особенно отзывчива на участие...
В Великий Четверг на Страстной неделе герцог Курляндский решился на последний шаг. После бурного объяснения с императрицей он бросился перед нею на колени с сакраментальной фразой: «Либо ему быть, либо мне...» И поскольку ответа на сию эскападу немедленно же не последовало, велел челяди готовиться к отъезду в Курляндию.
Женщины после сорока лет вообще легко плачут, испытывая от слез облегчение. Слезы дают разрядку, снимают сердечную тоску. Слезы же, как правило, готовят и облегчают принятие трудных решений, являясь как бы искупительной жертвой. И хотя природа так устроила, что видеть слезы женщины, как и обиду ребенка, в высшей степени тяжко, цена этих слез невелика.
В пятницу по столице разнесся слух, будто генерал-адъютант Андрей Иванович Ушаков, начальник Тайной розыскной канцелярии, объявил кабинет-министру Артемию Петровичу Волынскому запрет являться ко двору...
Волынский узнал о сем из вторых рук. Велел тут же заложить лошадей, подать придворное платье... Первый визит — к его светлости, герцогу Курляндскому. И первый абшид. Не принят! К ее величеству — результат тот же. И всесильный обер-егермейстер, генерал и кабинет-министр, первый докладчик по кабинетским делам, несокрушимый Артемий Волынский растерялся. Он метался по городу, опережаемый молвою, и везде встречал либо опущенные глаза, либо спины, а то и запертые двери.
Соймонов узнал о случившемся ввечеру, после бани. Распаренный, истекающий потом, вице-адмирал кликнул Семена-камердинера, велел подавать одеваться да сказать, чтоб запрягали. Он хотел тут же кинуться к перевозу, чтобы навестить благодетеля, что-то сделать, что-то сказать, ободрить... Однако супруга Дарья Ивановна с намотанным на мокрой голове полотенцем встала у двери, обхвативши живот руками:
— Опомнись, отец, охолонь, батюшко...
И он остался. С тяжелым чувством ехал он в Светлое воскресенье на Адмиралтейскую сторону для поздравления патрона. Артемий Петрович был мрачен.
— Бог карает меня
Федор Иванович утешал, говорил, что то — временное. Напоминал о заслугах и милостях государыни, о пожаловании денег, со времени которого минуло едва ли полтора месяца.
— Что с тех-то пор изменилось?..
А про себя думал: «Дай-то бог, чтобы вины те, старые, забытыми оказались, из пепла восставшими и в пепел обращенными. Новые вины завсегда старых тяжельше, а новые беды — бедственнее».
3
После утреннего визита к опальному кабинет-министру велел Соймонов ехать во дворец. Путь не дальний, а за последнее время — и хороню знакомый. Не успел подумать — лошади уже стали.
Когда Федор вошел, собравшиеся придворные придумывали всяческие дурачества, чтобы рассеять недовольство на челе императрицы. Вспоминали, как намедни после полунощницы ездили смотреть торжественное шествие вокруг храма Сампсония-странноприимца, что на Выборгской стороне. Как, обнажив головы, стояли в притворе кавалеры, а дамы, подобно женам-мироносицам, закрывали лица платками и наблюдали за государыней, которая истово молилась и утирала слезы.
Ныне же во время утрени, при словах: «...друг друга обымем, рцем братие» — первым к ней в придворной церкви подошел фаворит, и Анна дала ему крестное целование, а он с жаром ответил, даром что был лютеранской веры. Из церкви ее величество шла с ликом просветленным и дарила присутствующих фрейлин и многих кавалеров красными яйцами, яйцами золотыми, наполненными бриллиантами. Соймонов, как человек военный, опустился на одно колено, принимая царский презент. Он прижал к губам холодноватый крашеный бок и поглядел на императрицу. Выглядела она неважно и чувствовала себя, по всей вероятности, плохо.
Князь Александр Борисович Куракин, добровольный смехотворец при дворе, прославившийся тем, что ловко подражал манерам и всей повадке Волынского, впервые рискнул произнести его имя вслух. Как бы не видя за прочими Анну, он принялся громко восхвалять ее деяния, подчеркивая, что вот уж она подлинно настоящая и достойная наследница деяний Петра Великого, поскольку проводит в жизнь все его предначертания...
— Одно лишь дело, завещанное великим преобразователем, забыто ея величеством...
Куракин помолчал, ожидая вопроса слушателей, и стал как бы смущенно улыбаться, когда в их число вступила Анна.
— Что же такое я забыла, князь? — спросила она.
— Ах, ваше величество, — ответил Куракин, — ваш великий дядя нашел Волынского на такой дурной дороге, что накинул на шею ему веревку. А поскольку Волынской не исправился, то ежели ваше величество узел тот не затянет, намерение императора не исполнится.
Реплика на мгновение повисла в тишине. Никто не знал, чем на нее отвечать. Первым захохотал Бирон. За ним покатились со смеху и остальные. Анна помолчала, но потом постепенно, заразившись общим весельем, стала улыбаться и тоже засмеялась.