Жизнь и судьба Федора Соймонова
Шрифт:
Но вот снова раздались шаги, и Семен вызвал барина в сени. Закрываясь от блеска свечи, человек в темном платье, без ливреи, молча подал хозяину дома записку и стал откланиваться.
— Погоди, — сказал Федор Иванович. Нашарил в широком кармане монету, оценив на ощупь ее достоинство, подал посыльному. — Семен, вели витень пеньковый запалить. А то на наших-то канавах, не ровен час, ноги поломашь. Да и рогаточник пристанет, пошто без огня в неурочный час...
Однако ночной посланец помотал головой и, улучив момент, юркнул в непритворенную дверь, растворившись в темноте.
Вольному воля, — напутствовал
Федор сломал печать. На четвертушке бумаги быстрым, летящим почерком был нацарапан французский текст: «Manseignor. Quoiqui j’importune votre altesse rar celle-ci, tout fois j’aime mieux etre importun de la sorte qu etre ingrat a son egard...»
«Мать твою...» — выругался про себя вице-адмирал, с трудом разбирая второпях и с ошибками написанные слова: «Милостивый государь. Хотя я беспокою Вашу милость моим письмом, однако же думаю, что лучше обеспокоить, нежели оставаться неблагодарным. Я уже имел честь говорить с Вами по интересующему ныне всех нас делу... — дальше фраза была так составлена, что, лишь вспомнив итальянскую речь, Федор Иванович уразумел ее смысл. Зато ему сразу же стал ясен автор записки. — ...и осмелился дать Вам ряд советов. Более опасать Вас не стану. Извещаю лишь о побочном случае, имевшем быть ныне у нас. Часу в четвертом пополудни прибыл к нам его высокоблагородие несредственный начальник Ваш с промемориею зело плевельнаго к вам характеру. Богом заклинаю Вас, милостивый государь мой, немотчав, исполнить наш транжемент...» Подписи внизу не было.
Соймонов еще раз подивился смелости старого шута и поднес записку к огню свечи. Знать, у следователей дело к завершению пошло, коли его сиятельство граф Головин рискнул поднять ослино копыто на мертвого льва, взнесть свой донос ея величеству... Боится опоздать. Стало быть, тучи сгустились и над его головою, и просвета в них ожидать нечего. Квасник напоминает о своем совете уехать из столицы. Да только куда? И поздно уж, чай...
— Кто тама, Федя? — спросила Дарья уже из постели.
— Да так... Нарочный из коллегии. Завтра с утра постановлено слушать экстракт об экспедиции Овцына от Тобольска к Енисейску-городу.
— Это не тот ли Овцын, что в бунте супротив государыни был?
«Ну — памятлива!» — подивился про себя Федор.
— Он, одначе, зейман зело изрядный, хотя и разжалован. Лучше многих иных все по инструкции учинил и зейкарту представил. Буду просить, дабы в Петербург ему ехать указ послали. Может, простит за заслуги его государыня, вернет чин...
— Ох, Федя, как бы твоя-то медиация ноне горшей порухи ему не принесла. Ты бы об себе подумал. Один ведь из всех остался. Как бы его светлость граф Николай Федорович чево со страху-то свово не удумал.
Федор еще раз отметил про себя понятливость жены. Сам-то он особо о своих коллежских делах и битвах ей не рассказывал. Так, обронит слово-другое. А знать, и бабий ум не на воде замешен... Скинув камзол и порты, он забрался под одеяло и прижался к теплому боку. «Никуда не поеду, — решил он про себя. — Соймоновы отроду от напастей-то не бегивали, авось и пронесет». Вице-адмирал вздохнул и закрыл глаза. Минуту спустя он уже дышал глубоко и ровно.
5
Пятнадцатого
Артемий Петрович бодро отвечал, что-де под «бессовестным льстецом и тунеядцем» имел в виду графа Николая Головина. А под «неким лицом», наущавшим Кишкеля и Людвига подать на него донос, — князя Александра Куракина.
То же повторилось и на следующий день. Артемий Петрович пространно ответствовал на вопросы, задаваемые ему членами комиссии. Помимо «вопросных пунктов» собравшихся интересовало кто участвовал в сочинении письма кроме него, кому он сие письмо показывал и как посмел беспокоить императрицу своим доношением в такое самонужнейшее военное время. Как будто никто из них не знал, что писал он по требованию самой государыни. Ответные пункты Волынского сначала записывались, а потом он их читал и подписывал собственною рукою каждый лист.
Можно предположить, что главному режиссеру поставленного действа, каковым являлся Остерман, желательно было скорее увести следствие от разбирательства письма императрице к другим вопросам. Это легко видно из самого допроса второго дня. Тогда на спрашиваемое, кого он, Волынский, полагал среди тех, кто старается приводить государей в сомнение, кто других ревность помрачает, а свое притворное усердие прикрывает политическою епанчою, Артемий Петрович отвечал, что имел в виду скрытое поведение графа Остермана, о котором довольно слыхивал от покойного графа Левенвольде, графа Ягужинского и барона Шафирова, а также от князя Черкасского и генерал-адъютанта Ушакова. Именно они не раз сетовали, что по многим делам не смеют и говорить против Остермана. Вице-канцлер одного себя почитал всезнающим и отвергал все, что он, Волынский, ни предлагал, как негодное.
— Все сие, равно как и опасение нажить себе новых врагов, лишало меня всякой ревности и охоты к службе, — закончил Волынский.
— А от кого ты слышал о стараниях князя Александра Борисыча Куракина оболгать тебя пред государыней? — спросил тайный советник Неплюев, читая лист с вопросными пунктами.
— Об том многие говаривали. Доводил мне сие Дмитрий Шепелев и барон Менгден. Не раз — князь Алексей Черкасский и тайный секретарь Иван Эйхлер. На всех я в праве своем надежен, только все озлобление пришло мне не от Куракина и Головина, как от графа Остермана. Он такой человек, что никому без закрытия ничего не объявит. Чаю, что и жене своей без закрытия слова не скажет...
Неплюев остановил его:
— О делах, в каковых граф Остерман к жене обращается, нам ведать не пристойно. Сам о том можешь рассудить...
— Я ведаю, что вы графа Остермана креатура и что со мною имели ссору... Так то, пожалуйте, оставьте.
— Излишнее говорите... — снова прервал его Неплюев. — Никакой партикулярной ссоры с вами я не имел и не бранивался. А ныне по имянному указу определен к суду и должен поступать по сущей правде.
— Ныне из падения моего можно тебе рассуждать. А только мне скрывать нечего, я весь как на духу...