Жизнь Клима Самгина (Часть 2)
Шрифт:
– Уже? Слабо!
Он неясно помнил, как очутился в доме Лютова, где пили кофе, сумасшедше плясали, пели, а потом он ушел спать, но не успел еще раздеться, явилась Дуняша с коньяком и зельтерской, потом он раздевал ее, обжигая пальцы о раскаленное, тающее тело. Он вспомнил это, когда, проснувшись, лежал в пуховой, купеческой перине, вдавленный в нее отвратительной тяжестью своего тела. В комнате темно, как в погребе, в доме непоколебимая тишина глубокой ночи. Это было странно - разошлись на рассвете. От пуховика исходил тошный запах прели, спину кололо что-то жесткое:
Чувствуя, что уже не уснет, нащупал спички на столе, зажег свечу, взглянул на свои часы, но они остановились, а стрелки показывали десять, тридцать две минуты. На разорванной цепочке оказался медный, с финифтью, образок богоматери.
"Ужасные люди, - подумал он, вспоминая тяжелые удовольствия вчерашнего дня.
– И я тоже... хорош!"
Широко открылась дверь, вошел Лютов с танцующей свечкой в руке, путаясь в распахнутом китайском халате; поставил свечку на комод, сел на ручку кресла, но покачнулся и, съехав на сиденье, матерно выругался.
– Содовой хочешь? Гриша - содовой!.. Он сжал подбородок кулаком так, что красная рука его побелела, и хрипло заговорил, ловя глазами двуцветный язычок огня свечи:
– Что-то неладно, брат, убили какого-то эсдека, шишку какую-то, Марата, что ли... Впрочем - Марат арестован. На улице - орут, постреливают.
– Теперь - вечер?
– спросил Самгин.
– Ну - а что же? Восьмой час... Кучер говорит: на Страстной телеграфные столбы спилили, проволока везде, нельзя ездить будто.
– Он тряхнул головой.
– Горох в башке!
– Прокашлялся и продолжал более чистым голосом.
– А впрочем, - хи-хи! Это Дуняша научила меня - "хи-хи"; научила, а сама уж не говорит.
– Взял со стола цепочку с образком, взвесил ее на ладони и сказал, не удивляясь: - А я думал - она с филологом спала. Ну, одевайся! Там - кофе.
У двери он остановился и, глядя на свечу, щелкая пальцами, сказал:
– Замечательно Туробоев рассказывал о попишке этом, о Гапошке. Сорвался поп, дурак, не по голосу ноту взял. Не тех поднял на ноги...
Дунул на свечу и, вылезая из двери, должно быть, разорвал халат, точно зубы скрипнули, - треснул шелк подкладки.
Самгин вымылся, оделся и прошел в переднюю, намереваясь незаметно уйти домой, но его обогнал мальчик, открыл дверь на улицу и впустил Алину.
– Куда? Раздевайтесь!
– крикнула она.
– На улицах - пьяные, извозчиков - нет, я едва дошла; придираются, озорничают.
Странно было слышать, что она говорит не сердясь, не испуганно, а как будто даже с радостью. Самгин покорно разделся, прошел в столовую, там бегал Лютов в пиджаке, надетом на ночную рубаху; за столом хозяйничала Дуняша и сидел гладко причесанный, мокроголовый молодой человек с желтым лицом, с порывистыми движениями; Лютов скрылся на зов Алины, радостно засияв. Молодой человек говорил что-то о Стендале, Овидии, голос у него был звонкий, но звучал обиженно, плоское лицо украшали
– И всё - не так, - сказала Дуняша, улыбаясь Самгину, наливая ему кофе.
– Страстный - вспыхнул да и погас. А настоящий любовник должен быть такой, чтоб можно повозиться с ним, разогревая его. И лирических не люблю, - что в них толку? Пенится, как мыло, вот идее...
Лютов ввел под руку Алину, она была одета в подобие сюртука, казалась выше ростом и тоньше, а он, рядом с нею, - подросток.
– Натаскали каких-то ящиков, досок, - оживленно рассказывала она, Лютов кричал:
– Значит - конституция недоношенной родилась?
Преодолевая тяжкий хмель, сердясь на всех и на себя, Самгин спросил:
– Хотел бы я знать: во что ты веришь?
– Тайна сия велика есть!
– откликнулся Лютов, чокаясь с Алиной коньяком, а опрокинув рюмку в рот, сказал, подмигнув: - Однако полагаю, что мы с тобою - единоверцы: оба верим в нирвану телесного и душевного благополучия. И - за веру нашу ненавидим себя; знаем:
благополучие - пошлость, Европа с Лютером, Кальвином, библией и всем, что не по недугу нам.
– Врешь ты все, - вздохнув, сказал Самгин.
– А тебе бы на твой пятак - правду? На-ко вот! Быстрым жестом он показал Самгину кукиш и снова стал наливать рюмки. Алина с Дуняшей и филологом сидели в углу на диване, филолог, дергаясь, рассказывал что-то, Алина смеялась, она была настроена необыкновенно весело и все прислушивалась, точно ожидая кого-то. А когда на улице прозвучал резкий хлопок, она крикнула:
– Слышите? Стреляют!
– Дверь, - сказал филолог.
Пришел Макаров и, потирая озябшие руки, неприлично спокойно рассказал, что вся Москва возмущена убийством агитатора.
– Его фамилия - Бауман. Гроб с телом его стоит в Техническом училище, и сегодня черная сотня пыталась выбросить гроб. Говорят - собралось тысячи три, но там была охрана, грузины какие-то. Стреляли. Есть убитые.
– Грузины? Доктор, ты врешь!
– закричал Лютов. Макаров равнодушно пожал плечами и, наливая себе кофе, обратился в сторону Алины:
– Туробоева я не нашел, но он - здесь, это мне сказал один журналист. Письмо Туробоеву он передаст.
Лютов, бегая по комнате, приглаживал встрепанные волосы и бормогал, кривя лицо:
– Война москвичей с грузинами из-за еврея? Хи-хи!
– Предупреждаю, - на улицах очень беспокойно, - говорил Макаров, прихлебывая кофе, говорил, как будто читая вслух неинтересную статью газеты.
– А мы и не пойдем никуда - здесь тепло и сытно!
– крикнула Дуняша. Споем, Линочка, пока не умерли. На этот раз Дуняша заставила Сангина подумать:
"Бабенка действительно... поет".
Алина не пела, а только расстилала густой свой голос под слова Дуняшиной песни, - наивные, корявенькие слова. Раньше Самгин не считал нужным, да и не умел слушать слова этих сомнительно "народных" песен, но Дуняша выговаривала их с раздражающей ясностью: