Жизнь Клима Самгина (Часть 4)
Шрифт:
– Так вот, Акулька. Некрасива, маленькая, но обладает эдакой... внутренней миловидностью... Умненькая душа, и в глазах этакая нежность... нежность няньки, для которой люди прежде всего - младенцы, обреченные на трудную жизнь. Поэтому сия революционная девица сказала мне: "Я вас вызвала, чтоб вы распорядились перевести меня в больницу, у меня - рак, а вы - допрашиваете меня. Это - нехорошо, нечестно. Вы же знаете, что я ничего не скажу. И - как вам не стыдно быть прокурором в эти дни, когда Столыпин..." ну, и так далее. Почему-то прибавила, что я умный, добрый и посему- особенно должен стыдиться. Вообще - отчитала меня, как покойника. Это был момент глубоко юмористический. Разумеется, я сказал ей, что прокурор обязан
– А она?
– спросил Самгин, наблюдая, как Тагильский ловит папиросу в портсигаре.
– А ее вскоре съел рак.
Тагильский встал и, подходя к столу, проговорил вполголоса:
– Утомил я вас рассказами. Бывают такие капризы памяти, - продолжал он, разливая вино по стаканам.
– Иногда вспоминают, вероятно, для того, чтоб скорее забыть. Разгрузить память.
Он протянул руку Самгину, в то же время прихлебывая из стакана.
– Ну, я - ухожу. Спасибо... за внимание. Родился я до того, как отец стал трактирщиком, он был грузчиком на вагонном дворе, когда я родился. Трактир он завел, должно быть, на какие-то темные деньги.
В прихожей, одеваясь, он снова заговорил:
– Воспитывают нас как мыслящие машинки и - не на фактах, а для искажения фактов. На понятиях, но не на логике, а на мистике понятий и против логики фактов.
Самгин осторожно заметил:
– Воспитывают как носителей энергии, творящей культуру...
– Ну-у - где там? Культура создается по предуказаниям торговцев колониальными товарами.
– Кормите вы - хорошо, - сказал он на прощание.
– Очень рад, что нравится. Заходите.
– Не премину.
Самгин посмотрел в окно, как невысокая, плотненькая фигурка, шагая быстро и мелко, переходит улицу, и, протирая стекла очков куском замши, спросил себя:
"Почему необходимо, чтоб этот и раньше неприятный, а теперь подозрительный человек снова встал на моем пути?"
Но тотчас же подумал:
"Жаловаться - не на что. Он - едва ли хитрит. Как будто даже и не очень умен. О Любаше он, вероятно, выдумал, это - литература. И - плохая. В конце концов он все-таки неприятный человек. Изменился? Изменяются люди... без внутреннего стержня. Дешевые люди".
Мелькнула догадка, что в настроении Тагильского есть что-то общее с настроением Макарова, Инокова. Но о Тагильском уже не хотелось думать, и, торопясь покончить с ним, Самгин решил:
"Должно быть [боролся против] каких-то мелких противозаконностей, подлостей и - устал. Или - испугался".
Мелкие мысли одолевали его, он закурил, прилег на диван, прислушался: город жил тихо, лишь где-то у соседей стучал топор, как бы срубая дерево с корня, глухой звук этот странно был похож на ленивый лай большой собаки и медленный, мерный шаг тяжелых ног.
"Смир-рно-о!" - вспомнил он командующий крик унтер-офицера, учившего солдат. Давно, в детстве, слышал он этот крик. Затем вспомнилась горбатенькая девочка: "Да-что вы озорничаете?" "А, может, мальчика-то и не было?"
"Да, очевидно, не было Тагильского, каким он казался мне. И - Марины не было. Наверное, ее житейская практика была преступна, это вполне естественно в мире, где работают Бердниковы".
Он закрыл глаза, представил себе Марину обнаженной.
"Медные глаза... Да, в ней было что-то металлическое. Не допускаю, чтоб она говорила обо мне - так... как сообщил этот идиот. Медные глаза не его слово".
И -вслед за этим Самгин должен был признать, что Безбедов вообще не способен выдумать ничего. Вспыхнуло негодование против Марины.
"Варавка в юбке".
Вино, выпитое за обедом, путало мысли, разрывало их.
Выскользнули в памяти слова товарища прокурора
"Что он хотел сказать?"
За стеклами шкафа блестели золотые надписи на корешках книг, в стекле отражался дым папиросы. И, стремясь возвыситься над испытанным за этот день, - возвыситься посредством самонасыщения словесной мудростью, - Самгин повторил про себя фразы недавно прочитанного в либеральной газете фельетона о текущей литературе; фразы звучали по-новому задорно, в них говорилось "о духовной нищете людей, которым жизнь кажется простой, понятной", о "величии мучеников независимой мысли, которые свою духовную свободу ценят выше всех соблазнов мира". "Человек - общественное животное? Да, если он - животное, а не создатель легенд, не способен быть творцом гармонии в своей таинственной душе".
На этом Самгин задремал и уснул, а проснулся только затем, чтобы раздеться и лечь в постель.
Следующий день с утра до вечера он провел в ожидании каких-то визитов, событий.
"В городе, наверное, говорят пошлости о моем отношении к Марине".
Он впервые пожалел о том, что, слишком поглощенный ею, не создал ни в обществе, ни среди адвокатов прочных связей. У него не было желания поискать в шести десятках [тысяч] жителей города одного или двух хотя бы менее интересных, чем Зотова. Он был уверен, что достаточно хорошо изучил провинциалов во время поездок по делам московского патрона и Марины. Большинство адвокатов - старые судейские волки, картежники, гурманы, театралы, вполне похожие на людей, изображенных Боборыкиным в романе "На ущербе". Молодая адвокатура - щеголи, "кадеты", двое проповедуют модернистские течения в искусстве, один - неплохо играет на виолончели, а все трое вместе - яростные винтеры. Изредка Самгин приглашал их к себе, и, так как он играл плохо, игроки приводили с собою четвертого, старика со стеклянным глазом, одного из членов окружного суда. Был он человек длинный, тощий, угрюмый, горбоносый, с большой бородой клином, имел что-то общее с голенастой птицей, одноглазие сделало шею его удивительно вертлявой, гибкой, он почти непрерывно качал головой и был знаменит тем, что изучил все карточные игры Европы.
От этих людей Самгин знал, что в городе его считают "столичной штучкой", гордецом и нелюдимом, у которого есть причины жить одиноко, подозревают в нем человека убеждений крайних и, напуганные событиями пятого года, не стремятся к более близкому знакомству с человеком из бунтовавшей Москвы. Все это Самгин припомнил вечером, гуляя по знакомым, многократно исхоженным улицам города. В холодном, голубоватом воздухе звучал благовест ко всенощной службе, удары колоколов, догоняя друг друга, сливались в медный гул, он настраивал лирически, миролюбиво. Луна четко освещала купеческие особняки, разъединенные дворами, садами и связанные плотными заборами, сияли золотые главы церквей и кресты на них. За двойными рамами кое-где светились желтенькие огни, но окна большинства домов были не освещены, привычная, стойкая жизнь бесшумно шевелилась в задних комнатах. Самгин не впервые подумал, что в этих крепко построенных домах живут скучноватые, но, в сущности, неглупые люди, живут недолго, лет шестьдесят, начинают думать поздно и за всю жизнь не ставят пред собою вопросов божество или человечество, вопросов о достоверности знания, о...
"Я тоже не решаю этих вопросов", - напомнил он себе, но не спросил почему?
– а подумал, что, вероятно, вот так же отдыхала французская провинция после 1795 года. Прошел мимо плохонького театра, построенного помещиком еще до "эпохи великих реформ", мимо дворянского собрания, купеческого клуба, повернул в широкую улицу дворянских особняков и нерешительно задержал шаг, приближаясь к двухэтажному каменному дому, с тремя колоннами по фасаду и с вывеской на воротах: "Белошвейная мастерская мадам Ларисы Нольде". Вспомнил двустишие: