Жизнь Клима Самгина (Часть 4)
Шрифт:
– А - в чем видите пользу?
– спросил Самгин.
– Да ведь сказать - трудно! Однако - как не скажешь? Народу у нас оказывается лишнего много, а землишки - мало. На сытую жизнь не хватает земли-то. В Сибирь крестьяне самовольно не идут, а силком Переселять у начальства... смелости нет, что ли? Вы простите! Говорю, как думаю.
– Пожалуйста,- оживленно и поощрительно сказал Самгин.- Чем искреннее, тем лучше.
– К тому же один на один беседуем, - продолжал Фроленков, широко улыбаясь.
– Нами сказано, с нами и останется, так ведь?
–
Все нравилось ему в этом человеке: его прозрачные голубые глаза, широкая, мягкая улыбка, тугая, румяная кожа щек. Четыре неглубоких морщинки на лбу расположены аккуратно, как линейки нот.
"Вот что значит - открытое лицо", - решил он.
Нравилась пышная борода, выгодно оттененная синим сатином рубахи, нравилось, что он пьет чай прямо из стакана, не наливая в блюдечко. Любуясь человеком, Клим Иванович Самгин чувствовал, как легко вздуваются пузырьки новых мыслей:
"Мужик-аристократ. Потомок старинных ушкуйников, землепроходцев. Садко. Василий Буслаев. Дежнев. Человек расы, которую тевтоны хотят поработить, уничтожить..."
– Я к тому, что крестьянство, от скудости своей, бунтует, за это его розгами порют, стреляют, в тюрьмы гонят. На это - смелость есть. А выселить лишок в Сибирь али в Азию-не хватает смелости! Вот это-нельзя понять! Как так? Бить не жалко, а переселить - не решаются? Тут, на мой мужицкий разум, политика шалит. Балует политика-то. Как скажете?
Глаза [Фроленкова] как будто сузились, потемнели.
– Мысль о принудительном переселении - весьма оригинальная мысль, сказал Клим Иванович, торопясь слушать.
– Пятый год и мужика приучил думать, - с улыбочкой и поучительно заметил Фроленков.
– Думать-то - научились, а поговорить - не с кем, и такой гость, как вы, конечно, для меня праздник. Городок у нас - издревле промысловой: суденышки строим, железо болотное добываем, гвоздь и всякую мелочь куем. плотниками славимся.
– Он замолчал, вздохнул и, размахнув бороду обеими руками, точно желая снять ее с лица, добавил: - Вообще интерес для жизни - имеется. А - край глухой, болота, озера, речки, притоки Мологи - Чагодоща, Ковжа, Песь, леса кое-какие - все это, конечно, помаленьку кормит. Однако жить тесновато, а утеснение - оно и во храме и в бане одинаково. Душевно сказать - народ здесь дикой. Особо - молодежь. За границей, слыхать, молодых-то лишних отправляют к неграм, к индейцам, в Америку, а у нас - они дома толпятся... Теперь вот на войну отобрали их, ну, потише стало...
– А что - стачки были?
– спросил Самгин.
– Нет, стачек у нас теперь не бывает, а - пьянство, драки, это вот путает дела!
Фроленков, расширив прозрачные глаза, взглянул на часы и встал, говоря:
– Прошу извинить! Вам требуется отдых с дороги, вот в соседней комнате все готово. Если что понадобится - вскричите Ольку.
И, усмехаясь широко, показав плотные желтые зубы, он сказал:
– Проповедник публичный прибыл к нам, братец Демид, - не слыхали о таком? Замечательный, говорят. Иду послушать.
Самгин, чувствуя себя отдохнувшим,
– А мне - можно?
– Да - сделайте милость!
– ответил Фроленков с радостью.- Тут близко, почти рядом!
Через несколько минут Самгин оказался в комнате, где собралось несколько десятков людей, человек тридцать сидели на стульях и скамьях, на подоконниках трех окон, остальные стояли плечо в плечо друг другу настолько тесно, что Фроленков с трудом протискался вперед, нашептывая строго, как человек власть имущий:
– Посторонись! Пропусти...
Комната служила, должно быть, какой-то канцелярией, две лампы висели под потолком, освещая головы людей, на стенах - в рамках, на задней стене [нрзб.], портрет царя.
Фроленков провел Самгина в первый ряд. Он пошептал в ухо лысому старичку, тот покорно освободил стул. Самгин сел, протер запотевшие очки, надел их и тотчас опустил голову. Прижатый к стене маленьким столом, опираясь на него руками и точно готовясь перепрыгнуть через стол, изогнулся седоволосый Диомидов в белой рубахе, с расстегнутым воротом, с черным крестом, вышитым на груди. Над столом покачивался, задевая узкую седую бороду, - она отросла еще длинней, - большой, вершков трех, золоченый или медный крест, висевший на серебряной шейной цепочке.
Глухим, бесцветным голосом он печально говорил:
– Люди Иисуса Христа, царя и бога нашего, миродавца, миролюбца, приявшего смерть за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша, и погребенна, и воскресшего...
Белизна рубахи резко оттеняла землистую кожу сухого, костлявого лица и круглую, черную дыру беззубого рта, подчеркнутого седыми волосами жиденьких усов. Голубые глаза проповедника потеряли былую ясность и казались маленькими, точно глаза подростка, но это, вероятно, потому, что они ушли глубоко в глазницы.
"Узнает?" - соображал Самгин, не желая, чтоб Диомидов узнал его, затем подумал, что этот человек, наверное, сознательно делает себя похожим на икону Василия Блаженного.
– И от Христа мы, рабы его, плутая в суете земной, оттолкнулись, отверглись. Что же понудило нас к этому?
Диомидов выпрямился и, потрясая руками, начал говорить о "жалких соблазнах мира сего", о "высокомерии разума", о "суемудрии науки", о позорном и смертельном торжестве плоти над духом. Речь его обильно украшалась словами молитв, стихами псалмов, цитатами из церковной литературы, но нередко и чуждо в ней звучали фразы светских проповедников церковной философии:
"Разум, убийца любви к ближнему"...
"Не считает ли слово за истину эхо свое?"
Самгин определил, что Диомидов говорит так же бесстрастно, ремесленно и привычно, как обвинители на суде произносят речи по мелким уголовным преступлениям.
"Все-таки он - верен сам себе. И богу своему", - подумал Самгин.
В комнате стоял тяжкий запах какой-то кислой сырости. Рядом с Самгиным сидел, полузакрыв глаза, большой толстый человек в поддевке, с красным лицом, почти после каждой фразы проповедника, сказанной повышенным тоном, он тихонько крякал и уже два раза пробормотал: