Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
От едкого запаха тлеющей соломы и палёной шерсти у мальчика закружилась голова, он присел на ступени крыльца и, готовый плакать, со страхом ждал, что скажет отец, пристально смотревший на него, взвешивая пораненную руку на ладони здоровой.
А он вдруг подошёл, сел рядом и кротко спросил:
– Испугался, брат?
– Испугался.
– Ну, ничего! Я тоже испугался...
Матвей искоса поглядел на отца, не веря ему, удивляясь, что такой большой, грозный человек так просто, не стыдясь,
– Жалко мне, - сказал он, подумав.
– Собаку-то?
– Тебя.
– Ме-ня?
– странно протянул отец.
– Огонь-то как на тебя. Как пыхнет! Он - откуда это?
– От пыжа. Знаешь - затычка в ружьё кладётся, пенька? (ПЕНЬКА волокна конопли, отделённые мочкою в воде, мятьём в мялке, трёпкой и чёской от кострыги (кострики) или деревянистых частей и коры - Ред.)
Матвей тесно прижался к плечу отца, заглянув в его полинявшее лицо и отуманенные глаза.
– Больно болит рука-то?
Отец смешно оттопырил нижнюю губу, косо поглядел на руку и ответил новым голосом:
– Ничего. Левая.
До этого дня мальчик почти никогда не беседовал с ним так хорошо, и теперь у него сразу возникло желание спросить большого рыжего человека о множестве вещей. Между прочим, ему казалось, что отец неверно объяснил появление огня - уж очень просто!
– Тятя, у собаки есть душа?
– Ну, зачем ей!
– молвил отец.
Помолчав, мальчик тихонько протянул:
– Ка-ак он на тебя фукнул, огонь-то!
Отец положил на голову ему тяжёлую мохнатую руку и необычно ласково заговорил:
– Жаль собаку-то! Девять лет жила. Ну однако хорошо, что она меня цапнула. Вдруг бы тебя, а? Господи помилуй!
Лицо его покраснело, рыжие брови сурово сдвинулись и опустились на глаза. Но это не испугало Матвея, он ещё ближе пододвинулся к отцу, ощущая теплоту его тела.
На двор вкатился маленький и круглый человечек, весёлый, одетый в смешную клетчатую хламиду и штаны навыпуск. Отец ушёл с ним в горницу, сказав:
– Ты не ходи, Мотя, тебе не к чему глядеть на кровь...
Оставшись на крыльце, мальчик вспомнил, что, кроме страха перед отцом, он носил в своей душе ещё нечто тягостное.
Вскоре после того, как пропала мать, отец взял в дом ласковую слободскую старушку Макарьевну, у неё были ловкие и тёплые руки, она певучим голосом рассказывала мальчику славные жуткие сказки и особенно хорошо длинную историю о том, как живёт бог на небесах:
Сидит грозен бог на престоле златоогненном,
Предстоять ему серафими, херувими, светли ангели,
День и ночь всё поють они да славу богу вечному.
А как просить царя-то небесного о милости грешникам,
Со стыда в очи грозные, божий, поглядеть не решаютьси...
Когда она напевала эту песнь -
Но, прожив месяца три, она была уличена Власьевной в краже каких-то денег. Тогда отец, Созонт и стряпуха положили её на скамью посредине кухни, связали под скамьёю маленькие руки полотенцем, Власьевна, смеясь, держала её за ноги, а Созонт, отвернувшись в сторону, молча и угрюмо хлестал по дрожавшему, как студень, телу тонкими прутьями.
Макарьевна бормотала, точно водой захлёбываясь:
– Батюшки, помилуйте! Не виновата я перед господом... не виноватую... у-у...
– Сыпь, Сазан!
– покрикивал отец, стоя у печи и крепко держа Матвея за руку.
А Власьевна, подмигивая на дворника, говорила:
– Гляди-ко - стыдится, морду-то отворотил как, а, мамоньки!
Матвей хотел попросить отца не сечь старуху, но не решился и горько заплакал.
– Будет!
– сурово крикнул Кожемякин.
Тот день вечером у постели мальчика сидела Власьевна, и вместо тихих сказок он слышал жирные, слащавые поучения.
– Надо быть умненьким, тятеньку жалеть да слушаться, а ты от него по углам прячешься - что это?
Потом явилась дородная баба Секлетея, с гладким лицом, тёмными усами над губой и бородавкой на левой щеке. Большеротая, сонная, она не умела сказывать сказки, знала только песни и говорила их быстро, сухо, точно сорока стрекотала. Встречаясь с нею, отец хитро подмигивал, шлёпал ладонью по её широкой спине, называл гренадёром, и не раз мальчик видел, как он, прижав её где-нибудь в угол, мял и тискал, а она шипела, как прокисшее тесто.
Власьевна плакала, грозилась:
– Уйду! Еретик...
Но ушла Секлетея.
В тот день, когда её рассчитали, Матвей, лёжа на постели, слышал сквозь тонкую переборку, как отец говорил в своей комнате:
– Ну, чего орала да куксилась, дура толстомясая?
– Дорогуша ты моя, сердечная, - слащаво ныла Власьевна.
– Не лезь. Думаешь, не всё равно мне, какая баба? Не о себе у меня забота...
– Да уж я ли Мотеньке не слуга...
– Ему мать надобно...
Мальчик завернулся с головою в одеяло и тихонько заплакал.
Но теперь ему хотелось забыть, как секли ласковую старушку, а разговор отца с Власьевной хорошо и просто объяснял всё неприятное и зазорное:
"Это он - для меня..."
Отец выглянул в окно, крикнув:
– Моть, иди чай пить!
Пили чай, водку и разноцветные наливки, ели куличи, пасху, яйца. К вечеру явилась гитара, весёлый лекарь разымчиво играл трепака, Власьевна плясала так, что стулья подпрыгивали, а отец, широко размахивая здоровой рукой, свистел и кричал: