Жизнь Матвея Кожемякина
Шрифт:
– Делай, ведьма! Моть - поди сюда! Любишь, стало быть? Эх, мотыль мой милый, монашкин сынок! Не скучай!
Он дал сыну стаканчик густой и сладкой наливки и, притопывая тяжёлыми ногами, качая рыжей, огненной головой, пел в лицо ему удивительно тонким и смешным голосом:
Вот во поле, на лужку
Стоит бражка в туеску,
Она пьяная - хмельна,
Крепче всякого вина...
Матвею почему-то было жалко отца; ему казалось, что вот он сейчас оборвёт песню и заплачет.
– Марков - подкладывай огня!
– командовал отец.
Коротенький лекарь совсем сложился в шар, прижал гитару к животу, наклонил над нею лысую голову, осыпанную каплями пота; его пальцы с весёлою яростью щипали струны, бегали по грифу, и мягким тенорком он убедительно выговаривал:
И поп - помрёт,
И солдат - помрёт,
Только тот не помрёт,
Кого смерть не возьмёт!
– И-их!
– визжала Власьевна, отчаянно заламывая руки над головой.
– Марков!
– вопил отец.
– Гляди, а? Это ли не зверь, а?
– Холмы-горы!
– отзывался лекарь, брызгая весёлым звоном струн, а Матвей смотрел на него и не мог понять - где у лекаря коленки.
Вдруг явился высокий, суровый Пушкарь, грозно нахмурил тёмное бритое лицо и спросил хриплым голосом:
– За что Муругого убили, беси?
Отец поднял завязанную руку, махая ею.
– Видал? Сустав с мизинца - напрочь! Марков ножницами отстриг. Садись, служба!
– Ещё башку тебе отстригут, погоди!
– предупредил солдат, усмехаясь и взяв Матвея за руку.
– Айда спать!
Через несколько дней, в воскресенье, отец, придя из церкви, шагал по горнице, ожидая пирога, и пел:
От юности моея
мнози борют мя страсти,
Но сам мя заступи
и спаси, спасе мой!
Со двора в окно, сквозь узорные листья герани, всунулось серая голова Пушкаря. Он кричал:
– Опять кощунишь, Савёл? Опять носам?
– Поди прочь!
– сказал отец, не останавливаясь.
– Я те говорю - осанна заступи! Осанна, а не - носам!
Отец подошёл к окну и, ударив себя кулаком в грудь, внушительно заговорил:
– Сам! Понимаешь, старый чёрт? Не я, а - бог! Но сам...
В окно полился торжествующий рёв:
– Ага-а, запутался, еретик! Я - не я, сам - не сам...
– Уйди!
– Осанну господню не тронь...
– У-ух!
– взвыл Савелий Кожемякин и, схватив обеими руками банку с цветком, бросил ею в голову Пушкаря.
Это вышло неожиданно и рассмешило мальчика. Смеясь, он подбежал к окну и отскочил, обомлев: лицо отца вспухло, почернело; глаза, мутные, как у слепого, не мигая, смотрели в одну точку; он царапал правою рукою грудь и хрипел:
– Господи! Исусе... Исусе...
Матвей выскочил вон из комнаты; по двору, согнув шею и качаясь на длинных ногах, шёл солдат, одну руку он протянул вперёд, а другою дотрагивался до головы, осыпанной землёю, и отряхал с пальцев густую, тёмно-красную
Матвей кинулся в амбар и зарылся там в серебристо-серой куче пеньки, невольно вспоминая жуткие сказки Макарьевны: в них вот так же неожиданно являлось страшное. Но в сказках добрая баба-яга всегда выручала заплутавшегося мальчика, а здесь, наяву, - только Власьевна, от которой всегда душно пахнет пригорелым маслом.
На дворе раздался голос отца:
– Я вас, деймоны, потаскаю в амбар, запру и подожгу! Доведёте вы меня! Матвей! Мотюшка!
Вздрагивая от страха, мальчик выбрался из пеньки и встал в дверях амбара, весь опутанный седым волокном. Отец молча отвёл его в сад, сел там на дёрновой скамье под яблоней, поставил сына между колен себе и невесело сказал:
– Ну, что ты испугался? Пугаться вредно. Какая твоя жизнь будет в испуге да в прятышках? Не видал ты солдата пьяным?
– Ты ему голову разбил!
– тихонько напомнил мальчик.
– Эка важность! На службе его и не так бивали.
Он долго рассказывал о том, как бьют солдат на службе, Матвей прижался щекою к его груди и, слыша, как в ней что-то хрипело, думал, что там, задыхаясь, умирает та чёрная и страшная сила, которая недавно вспыхнула на лице отцовом.
– Ты его не бойся!
– говорил рыжий человек.
– Он это так, со скуки дурит. Он ведь хороший. И дерутся люди - не бойся. Подерутся - помирятся.
Он говорил ласково, но нехотя, и слова подбирал с видимым трудом. Часто прерывая речь, смотрел в пустое небо, позёвывая и чмокая толстой губой.
Жадно пили свет солнца деревья, осыпанные желтоватыми звёздочками юной листвы, тихо щёлкая, лопались почки, гудели пчёлы, весь сад курился сочными запахами - расцветала молодая жизнь.
– Спать хочешь?
– грустно спросил Матвей.
– Нет, это так, от скуки зевается. В праздники всегда скушно.
– Ты и в будни часто про скуку говоришь.
– А и в будни не больно весело!
– Кожемякин крепко стиснул сына коленями и как будто немного оживился.
– Прежде веселее было. Не столь спокойно, зато - веселее. Вот я тебе когда-нибудь, вместо бабьих-то сказок, про настоящее поведаю. Ты уж большой, пора тебе знать, как я жил...
– Расскажи сейчас!
– умильно попросил Матвей.
– Можно и сейчас!
– подумав, молвил отец.
– Вот, примерно, ходил я с отцом - дедом твоим - на расшиве, бечевой ходили, бурлаками, было их у нас двадцать семь человек, а дед твой - водоливом. Мужик он был большой, строгий, характерный...
Савелий Кожемякин прищурил глаза, крякнул и недоверчиво оглянул светло-зелёные сети ветвей.
– Предметы-те, Мотяй, всё больно сурьёзные, не уложатся они в малый твой разум!
– проговорил он, сомнительно разглядывая сына.
– Погодить, пожалуй, надо нам беседы-то беседовать...