«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»(Роман в документах)
Шрифт:
Я не успел подумать и осмыслить то, что она сказала: к нам подошел капитан медслужбы Гурам Вахтангович Ломидзе, он был хорошо выпивши и покачивался, я даже решил, что его прислала Натали высказаться и поторопить меня с уходом. Стараясь улыбаться, чтобы наблюдавшим за нами из комнаты было видно, что у меня все хорошо, я протянул Галине Васильевне пачку «Казбека»: в ней было пять папирос. Я взял одну и, по примеру Володьки, разминал ее.
— Угощайтесь.
— Благодарю.
Она выбрала папиросу, выпрямила ее пальцами, и тут я, сообразив, галантно поднес и чиркнул Кокиной зажигалкой и, как ни в чем не бывало, уже протягивал коробку грузину.
— Прошу.
— Мэрси, —
— Нет, не пляшу.
— Всэ-таки самый хароший чэлавэк… — бросив взгляд в комнату и обращаясь ко мне, многозначительно произнес он.
Я не понял, к кому из присутствующих могли относиться его слова, но не сомневался, что самый хороший человек — это, конечно же, Верховный Главнокомандующий товарищ Сталин.
— Гурам, что вы к нему привязались, — заступилась за меня Галина Васильевна. — Вам все объяснили, никакой лезгинки не будет. Идите к Наташе и наслаждайтесь жизнью.
— Когда никто тэбя нэ панимаэт…
— Гурам, неужели вам не надоело?! — возмутилась Галина Васильевна. — Ну что вы разнюнились?!
— Извинытэ… Всэ-таки самый хароший чэлавэк — шашлик и кружка пыва, — убежденно сказал он и, наклонив голову, вернулся в комнату к столу.
Галина Васильевна курила у косяка и, глядя на по-прежнему жующих Сухопаровых, язвительно проговорила:
— Танцевать мы не могем, а пожрать докажем.
И в этот момент я понял, как мне здесь худо и одиноко, и как все получилось нелепо, и самое обидное — с Володькой поссорился, все остальные были далекие мне, незнакомые люди; я себя чувствовал как публично описавшийся благородный пудель и впервые осознал всю мудрость русской пословицы не раз наставлявшего меня в детстве деда: «Не напоивши, не накормивши, добра не сделавши — врага не наживешь».
Я, офицер-победитель, награжденный четырьмя боевыми орденами и, более того, дважды увековеченный для истории в ЖэБэДэ [71] дивизии, стоял одинокий, жестоко униженный и отвергнутый своим другом и никому не нужный, посреди Европы, под чужим небом, и слезы душили меня. Я ведь не столько опьянел, как вообразил себя пьяным.
Из комнаты, где продолжалось веселье, как бы в насмешку, доносился задушевный бархатный голос Константина Сокольского, окончательно добивший меня:
71
ЖэБэДэ — журнал боевых действий — отчетно-информационный документ, в который ежедневно записываются сведения о подготовке и ходе боевых действий.
— Василий, ты попал в вагон для некурящих. Слушай, идем отсюда?
— Куда? — спросил я.
— Отсюда, — сказала она. — Хорошо там, где нас нет. У меня на квартире тоже есть патефон. Идем отсюда! — уже с напором в голосе повторила она.
— У вас хорошие пластики? Давайте послушаем.
— У меня все хорошее! Лучше не бывает! Ты сможешь в этом убедиться. Поперечные… под пломбой и с золотыми каемками, — перечислила она. — Только у меня! Жалоб не было, одни благодарности.
Мне тоже хотелось уйти, но до полуночи, как было условлено с Арнаутовым, еще около двух часов надо было перекантоваться. Конечно, я охотнее бы ушел с Тихоном Петровичем и его женой, но он был пьян и крепко сидел.
Расстроенный, я спустился по ступенькам и медленно пошел по дорожке, усыпанной гравием, к калитке, повторяя про себя сермяжную истину:
Счастье было так возможно, так близко… Но счастье не…, в руки не возьмешь.Выйдя из калитки и свернув влево, Галина Васильевна взяла меня за локоть. Мы шли по дороге, когда сзади из коттеджа донесся громкий возбужденный голос Тихона Петровича:
— Мотя! А где Васька?! Сынок наш где?
Затем оттуда послышались приглушенные голоса «Товарищ майор… Тихон Петрович…», которые что-то неясно вперебой ему объясняли или успокаивали, и я решил, что там все уладилось. Спустя минуту вновь раздался яростный исступленный крик, сопровождаемый сильным грохотом и звоном бьющейся посуды, очевидно, Тихон Петрович опрокинул стол:
— Гады!!! Куда Ваську дели?!
Мы отошли от калитки, вероятно, не более тридцати метров, и я приостановился, намереваясь вернуться, чтобы Тихон Петрович увидел меня живым и невредимым и успокоился, к тому же только теперь я вспомнил о своей обязанности, так называемом офицерском дежурстве: если ты выпивал с товарищем или старшим по званию и он опьянел, ты не имеешь права оставлять его в таком состоянии, ты обязан доставить его домой и уложить.
— Там и без тебя управятся, — будто угадав мои мысли, сказала Галина Васильевна. — Мотя его уведет.
И, ухватив меня за руку повыше локтя, скомандовала:
— Идем!
У темневшего впереди памятника местным жителям, погибшим в Первой мировой войне, с той стороны, откуда мы подходили, виднелась фигура человека в военной форме и с фуражкой в руке, со спины я его сразу не узнал, да, впрочем, и не разглядывал.
Подойдя поближе, я не без удивления признал в стоявшем Гурама Вахтанговича: он выглядел пьяным и, держась рукой за верх ограды, опустив голову, очевидно, плакал, во всяком случае всхлипывал. Первой к нему устремилась Галина Васильевна.
— Гурамчик, что ты здесь делаешь?
— Я нэ дэлаю… Я думаю…
Повернув голову, он посмотрел на меня и, наверняка узнав, невесело, но доверительтельно, как великое откровение, с сильным кавказским акцентом произнес:
— Я нэ пияный… — и повторил фразу, сказанную на веранде, — Всэ-таки самый хароший чэлавэк — шашлик и кружка пыва! — и, помолчав, грустно добавил: — Когда никто тэбя нэ панимает… и никому ты нэ нужэн.
— Ну, не надо… — Галина Васильевна обняла его за плечи и даже поцеловала в висок или лоб: она была выше его на полголовы. — Ну, успокойся… Гурамчик, милый, возьми себя в руки и иди домой!
— Дамой? — сдавленным голосом переспросил он. — Куда дамой?.. Мой дом на Кавказе… в Батуми… Но там у мэня больше нэт дома. Панимаешь, нэт! — в отчаянии, со стоном проговорил он.
— Иди к себе на квартиру. И ложись…Тебе надо выспаться, — достав носовой платок, она бережно отерла ему глаза и щеки от слез, затем, как ребенку, вытерла нос, обняв за плечи, снова поцеловала в лоб или висок. — Все пройдет и забудется! Вот увидишь! Иди, Гурамчик, иди!
Он не был пьяным, а только хорошо выпившим, но вид у него был жалкий и удрученный.