«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»(Роман в документах)
Шрифт:
— Железо! Силе-е-ен мужик!
И в следующее мгновение она с явным одобрением, громко и радостно, со спортивным, должно быть, азартом или озорством, выбросив вверх правую руку, как это делают спортсмены в минуту победы, обрадованно, с придыханием воскликнула:
— Эр-рекция!!!
Это непонятное и совершенно незнакомое мне иностранное слово я слышал впервые, и немудрено, что сразу не разобрал. Мне показалось, что она хотела сказать общеизвестное «дирекция», что в армейском обиходе означало «равнение или выравнивание». Но как и на кого я должен был равняться в данной ситуации? И мне подумалось в ту минуту, что оно, очевидно, выражало ее высокую оценку мышц моего брюшного пресса, что мне, безусловно, весьма польстило — это была
Впоследствии я точно уяснил, что в своем тосте она, конечно же, сказала «за то, чтобы…», однако в ту минуту за столом, поспешно соображая, я почему-то без сомнений определил для себя, что это тост за победу и, следовательно, сказала она об уже свершившемся, то есть «за то, что…». Война была мучительно долгой, почти четыре года мы шли сюда, в Германию, и вот она, такая далекая, чужая и проклинаемая за тысячи километров, по всей России, наконец стала близкой, мы находились на немецкой земле, в центре Германии — ближе быть не может, и таким образом далекое стало близким… Тост мне нравится, и, зажевывая огурцом выпитое, я повторяю про себя, чтобы запомнить: «За то, чтобы далекое стало близким!», и звучит он для меня однозначно — «За победу!». В эту минуту мне и в голову не могло прийти, что под «далеким» в данном случае она разумела всего-навсего свое тело. По молодости я тогда еще не знал, что тост «За то, чтобы далекое стало близким!» у многоопытных раскованных женщин означает всего лишь предложение физической близости.
— Милый, а ты забавный! Если я хорошая и, стало быть, тебе нравлюсь, что же ты сидишь как истукан? — доверительно и с веселым недоумением снова негромко спросила Галина Васильевна. — Смелости не хватает?
— Я не забавный… И не истукан… — стараясь скрыть обиду, проговорил я и решительно отодвинул свою рюмку от края стола. — Не надо так… Я… я нормальный…
— Так ты нормальный? — весело удивилась она. — Ну и чудненько!
Поворотясь на стуле, она включила ночник — стоявшую за ее спиной фарфоровую разноцветную сову, — затем встала и, подойдя к двери, выключила верхний свет.
Я сидел, не поднимая головы и скосив глаза в ее сторону, настороженно смотрел, что она делала. В какие-то секунды она подняла и проворно сложила покрывало и кисею, распахнула постель, разложила в изголовье подушки и, расстегнув ремень, сняла через голову форменное платье и повесила на один из стульев.
И тут я услышал фразу, произнесенную ею с веселой или озорной хмельной непосредственностью, фразу, которая ошеломила меня своей срамной непотребной обнаженностью и, наверно, потому запомнилась на всю жизнь:
— Ну, Вася, сейчас посмотрим тебя в работе! Раздевайся!
Мне стало нехорошо, сердце бешено колотилось о ребра. Она хотела и ждала от меня того, чего я никогда еще не делал и не умел. Безусловно, я понимал, что раньше или позже в моей жизни это произойдет, и не первый год с затаенным желанием ожидал: когда же?.. Но в любом случае мог представить себя только с девушкой, а никак не с пожилой женщиной. Ошарашивала меня и быстрота: я никак не подозревал, что отношения могут развиваться так стремительно, — в книгах и кинофильмах все было иначе… И в любом случае — ведь я ее не любил, да и не мог любить! — нехорошо все это получалось… Как говорил капитан Арнаутов — без черемухи!.. Физиологию без любви старик называл коротко и жестко — случкой.
— Посмотри на меня! — меж тем приказала она. — Неужели я тебе не нравлюсь?.. Ну!
Подчиняясь повелительному окрику, я поднял голову. В слабом свете ночника на ее загорелом теле отчетливо белели огромный, туго распертый торчащими вперед грудями бюстгальтер и белые же трусы. Таких могучих богатырских форм у живой женщины я никогда еще не видел, они скорее подошли бы монументальной скульптуре.
Как только она сняла платье, от нее ударило острым запахом пота. И, может, оттого, а может, и нет, мне
В полуголом виде Галина Васильевна имела схожесть с породистой тяжеловесной лошадью, сильной и величественной, но не только с ней… Своей рослой фигурой и загорелым атлетическим телом она вдруг пронзительно напомнила мне мать, и ощущение кошмара от всего происходящего в эти минуты охватило меня, я буквально оцепенел.
— Расстегни! — поворотясь ко мне спиной, скомандовала она и, так как я не сразу сообразил, чего она хочет, властно повторила: — Пуговицы расстегни!
Я поднялся, ощущая слабость в ногах и в животе, и не без труда расстегнул пуговицы бюстгальтера, пальцами осязая ее горячую мускулистую спину. В следующее мгновение, отбросив бюстгальтер в угол, она, поворотясь ко мне, со спортивным, должно быть, задором приказала:
— Давай, работай!
И тотчас, цепко ухватив за затылок, с силой пригнула мою голову и, поддерживая другой рукой снизу свою полную тугую грудь, ткнула соском мне под нос, в верхнюю губу.
— Поцелуй!.. Сосок поцелуй! — властно потребовала она. — Ну!..
Боже ж ты мой!.. Вообще-то я искусственник… Меня бабушка соской вскормила. Но чтобы спустя девятнадцать лет вот так бесцеремонно тыкать грудью в губы мне, офицеру, командиру дивизионной разведроты, пусть небольшой, но отдельной воинской части, имеющей свою гербовую печать и угловой штамп… Для офицерского достоинства было в этом что-то чрезвычайно оскорбительное, причем она унижала меня не словом, а наглым, бесстыдным действием, уж лучше бы напрямик обозвала молокососом…
Впоследствии я не раз размышлял: почему, по какому праву она сочла возможным вести себя со мной подобным образом?.. Должно быть, потому, предположил я позднее, что война окончилась и, ожидая демобилизации, она ощущала себя уже не старшей хирургической сестрой, а снова заслуженным мастером спорта, чемпионкой или рекордсменкой страны, а может, и всего мира… Она была всесоюзной или даже мировой знаменитостью, а я — только лишь одним из очень многих тысяч младших офицеров, находившихся тогда на территории Германии. Сколько тысяч таких, как я, прошло за войну через армейский госпиталь, где она работала!.. Ко всему прочему, как я почувствовал, она воспринимала меня даже не как командира роты, тем более отдельной, имеющей свою гербовую печать и угловой штамп, — и по возрасту, и по званию я наверняка был для нее желторотым Ванькой-взводным, пылью окопов и минных предполий…
Сосок у нее был тугой, как запомнилось, размером со сливу, и она с силой заталкивала его мне в рот, другой рукой намертво ухватив и удерживая мой затылок так, что перекрыла дыхание на левую ноздрю, и отстраниться от нее я не мог, хотя, естественно, попытался.
Размышляя позднее над этой историей, я всякий раз вспоминал небольшую статейку — что-то вроде фельетона, — попавшуюся мне в какой-то газете еще перед войной. Там описывалось, как посетитель московского ресторана, пообедав и хорошо выпив, взял с соседнего стола огромный юбилейный торт и неожиданно, перевернув, насадил его на голову официанту. Газета возмущалась тем, что пьяного хулигана не привлекли к уголовной ответственности, как утверждалось, якобы только потому, что он оказался мастером спорта. Статья так и называлась: «Отделался легким испугом». Уж если рядовой мастер спорта мог публично и без серьезных для себя последствий надеть официанту в московском ресторане торт на голову, то заслуженный мастер спорта — чемпионка или рекорд сменка страны, а может, и всего мира — наедине, без свидетелей наверняка могла позволять себе и значительно большее. Это логическое рассуждение послужило мне в последующие недели некоторым утешением.