«Жизнь моя, иль ты приснилась мне...»(Роман в документах)
Шрифт:
Время тогда было другое, мы и понятия не имели о том, что такое «эрогенные зоны» или «сексуальное стимулирование», эти словосочетания, известные спустя десятилетия даже школьникам, никто из нас в те годы не слышал, да и слышать не мог — в России веками обходились без этих понятий. Время тогда было другое, и хотя дети рождались, но секс в его современном понимании, с весьма разнообразной техникой и десятками или сотнями всевозможных позиций, приемов и ухищрений, еще не объявился. Тогда, в мае сорок пятого, я был так молод и во многом по-деревенски
Своим сильным атлетическим сложением она имела очевидное сходство с моей матерью, только была выше ростом и значительно крупнее, массивнее. От нее пахло потом и спиртом, она была возбуждена, дышала шумно и нисколько не чувствовала моего состояния — ни моей чрезвычайной обиды, ни овладевших мною оцепенения и кошмара. Что мне следовало делать, что я мог и должен был сказать или крикнуть, чтобы остановить ее?.. Неужели надо было применить силу?..
От волнения и напряженности меня прошибла испарина, и как во всяком бою в минуты наивысшего напряжения, монетка вращалась на ребре, и надо было немедля овладеть положением — не допустить, чтобы она легла вверх решкой. И как обычно в бою, подбадривая самого себя, я по привычке мысленно повторял: «Не дрейфь!.. Где наше не пропадало, кто от нас не плакал! Прорвемся!..» — лихорадочно соображая, как, куда и каким образом прорываться. Я боялся ее, боялся ее непредсказуемого темного озорства или буйства.
Спасительное решение пришло ко мне внезапно.
Галина Васильевна была прямая до резкости и, как я убедился по ее разговору на веранде с Гурамом Вахтанговичем, весьма грубая женщина, за словом в карман не лезла и в выражениях не стеснялась. Я не без страха представлял, как она меня ошпетит, когда я скажу о рези в животе, — возможно, даже с оскорбительной издевкой вломит что-нибудь вроде: «Ты что — обвалялся?!.» — или, может, еще покрепче, позабористей. Я это понимал, но, тем не менее, решился — другого выхода у меня не было.
Я приложил руки к низу живота и скривился, как от сильной боли, — так старался, что чуть не застонал, однако в полутьме она ничего не заметила, так как была всецело занята другим — отпустив мой затылок, она торопливо расстегнула пуговицы на вороте моей гимнастерки и на рукавах, затем широкий поясной ремень и при этом с возмущением и неожиданной злостью выкрикивала:
— Ну что ты стоишь как истукан?!. Кто кого должен раздевать?!. Ты что из себя целку строишь?!. Цену набиваешь?.. Ты что, придуриваться сюда пришел?!
Я никого из себя не строил и цены не набивал. Ее измышление, что я пришел сюда придуриваться, не могло не обидеть явной несправедливостью. Я ведь к ней не приходил, она сама меня привела. Конечно, я смог бы ее раздеть, ну а дальше?.. Меж тем, шумно, возбужденно дыша, она уже добралась до моих брюк, рывком расцепила поясной крючок и, с нетерпением дергая, расстегивала пуговицы
— Ты долго будешь придуриваться?! Чуфырло!.. Ты что — скиксился или офонарел?!
Могучая, целеустремленная, как и все великие и выдающиеся спортсмены, она в крайнем нетерпении дергала, рвала пуговицы на ширинке моих брюк, и не было в мире силы — во всяком случае, рядом со мной, — способной ее остановить.
Я не знал, что такое «скиксился», а насчет «офонарел» она попала в самую точку. От небывалого срама мне хотелось провалиться сквозь землю, без преувеличения, я был готов завыть от безвыходности происходящего — еще никогда я не попадал в такую или в подобную ситуацию, — но, как нередко говорила моя бабушка, Господь не без милости…
Только она прокричала: «Чуфырло!.. Ты что — скиксился или офонарел?!.» — как в палисаде, а затем на крыльце послышались торопливые тяжелые шаги, и тут же раздался стук в дверь и немолодой, хриплый мужской голос скомандовал:
— Галина, подъем!
Своей огромной горячей ладонью она мгновенно зажала мне рот и нос, при этом зачем-то с силой стиснув обе ноздри, и сама, замерев, молчала, затаилась, но в дверь энергично стучали, и тот же строгий хриплый, прокуренный голос громко и недовольно осведомился:
— Егорова, ты что молчишь?.. Я знаю, что ты дома! Давай срочно в операционную!
Я подумал, что стоявший за дверью, должно быть, слышал, как она на меня кричала, и она это тоже, очевидно, сообразила и, к моему великому облегчению, отняла ладонь от моего лица — я ведь, без преувеличения, почти задыхался.
— Федор Иванович, не могу! — после короткой паузы заявила она решительно. — Я отдежурила вторую субботу, только в восемь сменилась! Что я — каторжная?! Федор Иванович, я не приду! Не могу, и все!
— Егорова, не смей так говорить!!! Не выводи!.. Перевернулся «студебеккер»!.. — понизив голос до полушепота, сообщил стоявший за дверью. — Семнадцать пострадавших. Шесть — тяжело! Немедленно в операционную!
— Да что я — каторжная, что ли?! А Кудачкина, а Марина, а Зоя Степановна?!
— Марины нет, ты же знаешь — сегодня суббота! А Кудачкина и Зоя уже вызваны. И Ломидзе, и Чекалов, и Кузин! Будем работать на четырех столах!
— Товарищ майор, я не могу, поймите! Я вас прошу, я вас просто умоляю! Завтра я вам все объясню!
— Егорова!.. Мать твою!.. Не выводи!!! — яростно закричал за дверью майор, от крайнего возмущения он зашелся хриплым надсадным кашлем. — Егорова!.. Я с тобой нянчиться не буду! Я тебе приказываю: немедленно в операционную! Повторяю: экстренный вызов! Если через десять минут тебя не будет — пеняй на себя! Я тебе ноги из жопы вытащу!
— Товарищ майор… — просяще начала она, но послышались быстрые удаляющиеся шаги — сначала на крыльце, а затем в палисаднике… Не стесняясь моего присутствия, она выматерилась ядрено, затейливо и зло, что меня уже почти не удивило.