Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
Шрифт:
Как я уже упоминал, я человек совершенно аполитичный, но не свободный от суеверий, и после беседы с Шахматовым какое-то безотчетное чувство тревоги во мне поселилось.
О грозящей трагедии, по-моему, вряд ли кто думал. После десятилетий мира в Европе никто не мог поверить в реальность войны с ее слезами и кровью. Насколько ужасной она может быть, тогда тоже никто не мог представить. Война 1870–1871 годов была еще в каком-то смысле романтической битвой, Англо-бурская и Русско-японская войны разыгрались где-то в дальней дали.
Даже Аркадий Руманов, этот великий журналист, который, казалось бы, уж должен был знать, не верил, что война возможна. Однако он ее не исключал полностью, полагая, что если определенные
Кто именно?
Насмешливо покашливая, он как-то сказал:
— Ну, кто, например? Военные, великие князья, крупные промышленники… Панслависты, безудержные националисты… Есть тьма людей, которые заинтересованы в войне…
В тот день, когда я откланялся, он проводил меня лишь понимающей улыбкой, а собачка мадам по своему обыкновению зарычала.
Были в Петербурге и другие неприятности. Александр Блок обиделся на меня за мое предисловие к «Новому русскому Парнасу», потому что, как и Вячеслав Иванов, по- прежнему держался за символизм. Он стал теперь зажиточным человеком; его отец умер, оставив ему по завещанию немалое состояние, которое Блок старательно сокращал каждую ночь. Все его друзья жаловались на его раздражительность; супруга его, похоже, тоже пребывала в кризисе.
Люба не оставила свои актерские амбиции, она постоянно Где-то выступала, летом, в дачный сезон, ездила на гастроли в Финляндию. Ходили даже слухи, что у нее завязалось что-то с Мейерхольдом, во что я, впрочем, не верю, потому что Люба была верным и очень надежным человеком, что она и доказала после войны, когда Блок тяжело заболел и она самоотверженно за ним ухаживала, несмотря на то, что он ее обманывал напропалую.
Отчего Блок так пренебрегал своей женой и предавал ее, хотя она была — я в этом уверен — его единственной настоящей любовью, я никогда не смогу понять, тем более что его женщины во всем уступали Любе, и он не мог этого не видеть. По-видимому, тут действовали какие-то его темные стороны души, комплекс неполноценности, следы детских страхов и неискоренимой стеснительности. В Блоке конечно же жила и по временам безобразничала не одна душа и не две, а значительно больше, только так можно объяснить более поздние проявления его злобной мстительности и мелочного коварства. Иногда в нем бывало что-то демоническое, недаром он так действовал на женщин. За его ухаживаниями мне редко приходилось наблюдать, но было видно, что он в таких случаях явно играет какую-то роль, как и все мужчины, отправляющиеся на сафари. Моя парижская подруга, поэтесса Люд мила Вилькина, которой он тоже — якобы безуспешно? — «делал куры», в своих рассказах язвила: «Он раздувает ноздри, как влюбленный лось, при этом разыгрывает ледяную холодность надмирного ангела, за которой прячется холодная наглость павиана».
Мужчин, которые пользовались у женщин успехом, — как граф Толстой, — Блок терпеть не мог. Он злился и ревновал, если кто-то начинал восхищаться его женой, но делался потом вдруг таким трогательным в несколько неуклюжих изъявлениях своей нежности, что ему все прощалось. Он был неотразим, когда привычно наполнял свои большие глаза печалью.
Порой мне казалось, что Блок и перед самим собой разыгрывает какую-то роль. Видимо, еще в юные годы у него сложился образ завоевателя, которому он и следовал всю жизнь с железной настойчивостью, хотя у него не было для этого никаких данных.
Всего обворожительнее он был, когда умно молчал, лишь время от времени, с чарующей улыбкой, вставляя своим глухим голосом в мою речь словечко, или когда с какой-то механической одержимостью читал стихи. Таким он остался в моей памяти, и я никогда не перестану любить эту его наивную детскость, пусть иногда беспомощную и несчастную. Однажды я говорил о нем с Любой — в тот момент, когда между ними разразилась
В моей работе в «Аполлоне» ничего не изменилось. Хотя какой-то завистник нашептал Маковскому, что мои восторги по адресу Георге преувеличены и никак не соответствуют действительному положению вещей в немецкой литературе, однако Маковский к нему не прислушался и даже заказал мне еще одну статью, в которой я должен был обосновать причины совершенно особой, исключительной роли Георге в немецкой поэзии.
Прочие отношения тоже складывались неплохо; мужчины искали моей дружбы, девушкам я нравился. Все это постепенно обтесывало мою надменную угловатость.
Куратор, казалось, во мне не разочаровывался, постоянно нагружал меня все новыми заданиями. И здоровье моей матушки больше не внушало никаких опасений.
Но отчего же это беспокойство в душе, когда скорый поезд уносит меня в Берлин по литовской равнине?
Ранним утром мы прибыли в Ковно, где три года назад я достиг, так сказать, нулевой точки своего бытия. Разве не совершил я с тех пор удивительнейший скачок? Да, пожалуй; и все же я был собой недоволен.
Зарабатывал я много, для моих двадцати шести лет, видимо, слишком много. А работал слишком мало. Может, в этом все дело?
Чего-то мне не хватало. Но чего?
Эрих Райе жил в старой, западной части Берлина, на Вихманштрассе. Утром в день прибытия я был у него. Обходительный берлинский еврей из солидной семьи, умен, остёр на язык, хорошо образован. Его издательство еще не обрело отчетливого профиля, но стартовало, благодаря отличному главному редактору, великолепно и уже выглядело солидно.
Райе казался человеком честолюбивым и с идеями. Он уговорил Максимилиана Хардена, журналиста, которого боялись, которым восхищались и с которым враждовали, издать у него свой сборник, вышедший под названием «Головы». В книге были собраны самые нашумевшие статьи Хардена, напечатанные прежде в его журнале «Будущее», который он выпускал почти полностью сам и заполнял его материалом как автор. Книга имела грандиозный успех, обеспечив издательству прорыв на книжном рынке и в прессе. Был намечен второй том «Голов». Эрих Райе был богат и мог себе позволить печатать стихи и драматические сочинения еще непризнанных авторов. Он принадлежал к кружку Макса Рейнхардта. «Листки Немецкого театра» выходили у него. Уже одно это меня привлекало.
Я прочел Райсу, по его просьбе, свои стихи, и тем же утром было решено, что он выпустит их осенью отдельным томом. Он хотел получить и мои пьесы. Я был вне себя от счастья — наконец-то, кажется, я нашел своего немецкого издателя.
Жим м tacrmrn кхщ 381
Эрих Райе баловал меня. Он водил меня по лучшим ресторанам Берлина: завтрак с икрой у «Борхардта», затем к «Тёпферу» на той же Беренсштрассе, наконец, в самое модное увеселительное заведение «Гран Гала» на Унтер-ден-Линден, где кутили со своими дамами сотни берлинцев. Там он в какой-то вечер принудил оркестр все время играть для меня русские цыганские песни, что влетело ему в копеечку. Короче говоря, он показал, что по-настоящему заинтересован во мне. И поскольку намерения наши полностью совпадали, то мы вскоре и заключили между собой генеральное соглашение.