Жизнь на восточном ветру. Между Петербургом и Мюнхеном
Шрифт:
Родителей у Миши не было; ни у брата, известного журналиста, ни у его жены, светской дамы, времени на него не находилось. Так что Миша при всем своем наносном петербургском снобизме был человеком, остро нуждающимся в любви и понимании. У него была подружка в Риге, но ему нельзя было покидать Митаву, где он жил в гостинице, преступно соря деньгами, и ужасно скучал. Ему импонировало мое сотрудничество в «Аполлоне», и он научился у меня сочинять стишки, что придало ему горделивости. В литературе он был подкован, но в остальном был редкостным лентяем, каких мне никогда не приходилось видеть, человеком, начисто лишенным честолюбия и
Зак. 54537 с небольшим жизнь нас вновь развела, и я больше ничего о нем не слышал.
Тяжелая операция мамы, несмотря на ее шестьдесят три года, прошла хорошо, и вскоре я мог каждый день ее навещать.
Моя мать была человеком очень сильным, душевным, приветливым, светлым, она всегда умела выслушать человека. Она была умна, отличалась хорошим вкусом и хорошо разбиралась в людях, так что, несмотря на всю свою спокойную сдержанность, умела иной раз метко осадить человека. Со своим сдержанным, добродушным благородством она при иных обстоятельствах вполне могла сойти за даму высшего общества.
Одна из девушек, обучавшихся на медсестру, симпатичная и благовоспитанная блондинка, особенно старалась во всем помочь маме. Ее звали Ирмгард, она была с острова Эзель и вскоре стала, несмотря на свой юный возраст, ей исполнился 21 год, маминой подружкой. Она была не лишена интеллектуальных интересов и, может быть, поэтому слегка экзальтированна. Мама, что-то такое услышав от меня и переняв, стала называть ее «фрау Айя». Когда я два года спустя представил ее моему другу пастору Камилю Лоттеру, несколько сухому, но остроумному эльзасцу, чтобы тот немного с ней позанимался, и как-то при случае спросил его об этой девушке, то он в ответ улыбнулся:
В ней есть теплота.
А надо сказать, что пастор Лоттер, хоть и был добряк, но в людях хорошо разбирался.
После смерти отца я понятным образом чувствовал себя очень одиноко — одиноко в квартире, одиноко и в жизни в целом. Работал над переводами пьес Островского для издательства Эстерхельда и над моим «Новым русским Парнасом». Вступительную статью к антологии нужно было основательно прописать, ведь то была целая история почти неизвестной русской лирики от Пушкина до наших дней с особым выделением новейших поэтов, что было особенно трудно, так как я этих поэтов знал лично и хорошо представлял себе и их тщеславие, и их ревность.
Для меня стало счастьем, что в это время в расположенном в Митаве драгунском полку отбывал свою годичную воинскую повинность Герберт фон Хёрнер. Казармы находились неподалеку от нашей квартиры, и Герберт заходил к нам каждый вечер после службы, чтобы всласть попить горячего чайку и продолжить работу над моим портретом, который получился на славу. Разговоры с Хёрнером вращались почти исключительно вокруг поэзии, но мне это и было нужно. Особенно льстило мне, младшему по возрасту, что я мог уже выступать в роли ментора, ибо Герберт прежде всегда был предметом моего поклонения — не только потому, что он чувствовал себя как дома сразу в двух искусствах, но и потому, что стихи его обнаруживали собственный почерк — верный признак гения.
В это время мы еще больше сблизились с Вольдемаром Йензеном. Я привлек его и к работе в «Аполлоне» — чего мне не хотелось рецензировать, рецензировал он! — и свел его с издательством Брунса из Мильдена. Оттуда мне поступил запрос, не желаю ли я перевести «Преступление и наказание» Достоевского. Поскольку
Мы много времени проводили вместе, а когда на нас свалилось одно презабавное дело, стали видеться ежедневно.
Как-то в витрине букинистического магазина я увидел заинтересовавшую меня книгу, вошел в помещение и вступил в длинную беседу с владельцем.
Константин Левенштейн был смуглым, черноволосым человеком с остренькой черной бородкой. Все у него было маленькое, изящненькое, но когда он стоял за прилавком, который располагался по всему периметру магазина, то оказывался выше меня. Он объяснил мне секрет этого чуда: от самой двери вдоль прилавка на полу были разложены стопки книг, а в том месте, где стоял он, они достигали метровой высоты. Левенштейн показал мне свои книжные завалы. Они внешне беспорядочно простирались от пола до потолка, лишь в одном месте, у окна, был освобожден от книг, шириной с метр, проход в соседнюю маленькую комнату. И здесь у окон был оставлен узенький проход в две соседние комнатки, в которых ютился сам Левенштейн с супругой. Он помотал головой на мой возрос о том, помнит ли он все свои книги. Еще его отец — сорок лет назад — не имея достаточно места, стал сваливать книги на пол, там теперь, по сути, макулатура, потому что это старье никто не берет. Берут только учебники, словари да новые романы; все они аккуратно расставлены на полках за его спиной.
Я наугад воткнулся в одну из книжных стен и с трудом вытащил из кучи первую попавшуюся книгу. Обложка, крытая тканью, с кожаным корешком — по моде рубежа веков, чуть оббитые уголки, остальное в порядке. Том Гердера. Сколько? Он переложил книгу из руки в руку, словно взвешивая ее на ладони, потом полистал ее. И посмотрел на меня почти насмешливо: «Двадцать копеек». Я недолго раздумывал. Любой немецкий букинист потребовал бы за такую книгу не меньше трех марок.
«И много у вас таких книг?»
Он кивнул. Тысячи таких книг валяются в недоступных кучах.
Что же он не наведет в них порядок? Он ведь часто покупает архивы обедневших дворян, а там могут оказаться ценные вещи.
Он лишь покачал головой. Слишком много ушло бы на это времени и работы. А кроме того, он ничего в этом не понимает. Он, правда, слышал, что некоторые старые книги стоят много денег, но что ценно, а что нет, как он об этом узнает? Ценная ли та книга, которую я вытянул из кучи?
Услыхав, что за такую книгу в таком состоянии в Германии дали бы от двух до трех марок — то есть от рубля до пол утора — он лишь покачал головой. Ну, тогда двадцать копеек в Митаве — правильная цена, да кто ее здесь и за эту цену купит?
Когда я рассказал Йензену об этом визите, в нем проснулся книжник, и на следующий день он пошел вместе со мной. Левенштейн позволил нам рыться в его завалах. Из покрытых древней пылью куч мы отрыли тридцать книг, среди них одно первое издание Ленау в кассете, Алксингера в коже, три тома одного теологического сочинения семнадцатого века на драгоценном пергаменте, второй том романа Виланда «Дон Сильвио де Розальва» в прекрасном кожаном переплете. Остальное составили песенники, поваренные книги и своды законов. Кое-что из этого мы купили.