Жизнь сэра Артура Конан Дойла. Человек, который был Шерлоком Холмсом
Шрифт:
На самом деле все было не так трагично. С самого начала их друг Ллойд, из графства Сассекс, прислал им запас картошки на зиму. Хозяин соседней бакалейной лавки, который страдал приступами, за лечение расплачивался маслом и чаем. И доктор Конан Дойл редко проходил мимо этого магазина без того, чтобы не заглянуть и не посмотреть с надеждой, нет ли признаков приступа у человека за прилавком. О прислуге в доме не могло быть и речи до тех пор, пока он не предложил пансион с проживанием в просторном полуподвальном этаже любому, кто согласится выполнять за это услуги по дому.
На объявление откликнулись две пожилые женщины, обозначенные в переписке как госпожа С. и госпожа
После непродолжительного периода мира и порядка из полуподвала начали слышаться шумные ссоры: причитания и жалобы, словно стоны душ в чистилище, взаимные обвинения в краже бекона. Прижав к глазам носовой платок, госпожа С. ушла. За ней последовала и госпожа Г., которая была замечена в чрезмерном внимании к стоявшему в погребе бочонку с пивом. Справедливо решив, что госпожа С. (Смит) была пострадавшей стороной, доктор отыскал ее и вернул обратно. Иннеса он отправил в дневную школу; госпожа Смит царствовала платной домохозяйкой. Обеды и ужины отныне стали хорошо готовиться, безделушки аккуратно вытирались от пыли, мебель блестела.
По крайней мере в том, что касалось мебели, жаловаться ему было не на что. Мадам и тетушка Аннетт, соревнуясь между собой, снабдили его всем — от полного фургона книг до музыкальных часов. В холле, где медные поручни лестницы сверкали над новым ковром, стоял на столике бюст дедушки Джона Дойла. На стенах, обклеенных мраморно-коричневыми обоями, висели гравюры, полы были покрыты африканскими циновками. «Я вышиб эти глазурованные стекла из двери в конце холла и взамен их вставил красные: это придало всему холлу огненный и артистический вид», — сообщал он. По вечерам над газовой горелкой ярко светился красный шар, что также делало холл огненным и артистическим (если не сказать ужасным). В смотровом кабинете, который всегда был для него предметом гордости, повесили двадцать одну картину, поставили одиннадцать ваз. В смежной комнате, обставленной как приемная, количество мебели стало проблемой. Когда Мадам предложила ему прислать для этой комнаты еще один книжный шкаф, он отговорил ее, сославшись на то, что не останется места для пациентов. Но один подарок от Дойлов из Лондона он принять не мог.
После того памятного разговора на Кембридж-Террас, от которого у него оставалось чувство мучительной горечи, он так и не помирился с дядьями. Раз или два он видел дядюшку Дика — он фактически спас ему жизнь, когда того забрали в больницу с инсультом, — но пропасть сохранялась. Дядя Дик, то ли из хитрости, то ли из щедрости, прислал ему рекомендательное письмо к католическому епископу Портсмута и добавил, что в городе не было врача-католика.
Не было врача-«католика». Он истолковал это по-своему и расценил с гневом. Вернись в лоно церкви, говорили они ему; прими Веру, и ты не помрешь с голоду. Он швырнул это рекомендательное письмо в огонь.
Точно таким же образом этот упрямый человек с толстой шеей был полон гордости за худшие времена. Его профессиональные бумаги, которые ему предложила и прислала Мадам, сверху несли на себе украшение гербового щита. Мадам настойчиво спрашивала его, почему он не включил туда же гербовый щит семейства Фолей. «А ты не думаешь, — спрашивал он, — что два фамильных щита на одном листе будут выглядеть чересчур показными?» Дело не только в том, что щит помог бы его медицинской практике среди тех, кого они называли «экипажной публикой». Щит был, кроме того, своего рода символом. Даже тогда, когда ему приходилось откладывать отправку писем Мадам из-за нехватки денег на почту, эти письма неумолимо напоминали: «Пришли еще бумаг со щитами!» И во все эти дни мелькала Элмо Велден, на которой он
«Это потрясающая девчонка, — возвещал он. — Я люблю ее больше, чем когда-либо раньше». Он свозил ее в Лондон, где они посмотрели «Терпение» Гилберта и Салливана; он представил ее тетушке Аннетт, которая была очарована. Как-то, когда он пребывал в состоянии депрессии, у него родилась сумасшедшая идея о том, чтобы поехать врачевать в охваченные малярией болота и джунгли Северной Индии. По счастью, это место не досталось ему. «Но Элмо, — писал он, — была бы убита горем, если бы я ее покинул; она — настоящее тропическое растение».
«Растение», вцепившееся в него подобно виноградной лозе, обладало как раз тем, что нравилось ему в женщинах. Нельзя сказать, что он действительно был влюблен в Элмо или, возможно, она в него. Но оба были романтически настроены; оба считали прекрасным кого-нибудь любить. Непонятно, из-за чего они непрестанно ссорились; когда такое случается, кто может помнить, из-за чего? Элмо была убеждена, что права она, он был всегда и неизменно убежден, что прав именно он, складывал руки, занимал надменную позу, позволительную для мужчин в 1882 году. Элмо, вспылив, уезжала в Швейцарию.
Между тем его медицинская практика расширялась. Он обнаружил это, когда стал выходить и общаться со знакомыми. Мастерство его игры в крикет и в футбол, когда он мог снять сюртук и освободиться от каждой лишней частички сидевшей в нем энергии, принесло доктору Конан Дойлу широкую известность. Он вступил в Литературное и научное общество. Его наградили портсигаром за совершенство в боулинге. На концертах, на которые надо было приходить во фраках, гремели рояли.
Оживление в их с Иннесом жизнь иногда вносили визиты одной из сестер.
Из десяти детей, родившихся у Мэри и Чарльза Дойл, в живых оставалось семеро. Пятеро девочек: Аннетт, Констанца, Кэролин, Ида и Додо. Старшая, Аннетт, уже давно уехала в Португалию, где служила гувернанткой в одной семье. Ида и Додо были еще детьми моложе Иннеса. Двух средних сестер, Конни и Лотти, он видел чаще.
Придавая большое значение семейным узам, он души в них не чаял. С его лица не сходила улыбка. Вот как он описывает Констанцу:
«У Конни спадают на спину густые косы, напоминающие якорную цепь военного корабля. Платье спускается по самую щиколотку. Она чрезвычайно хорошенькая с довольно холодным выражением лица, как бы говорящим, что от нее надо держать руки подальше». Ему доставляло удовольствие показывать друзьям такую красивую сестру; сопровождать ее в белых перчатках на танцы и наблюдать, как вокруг нее толпятся молодые обожатели.
Но любимицей его была Лотти, с ее чертами лица Дойлов и такими пышными волосами, что, как он считал, ее надо было фотографировать для рекламы лосьонов. Очень скоро, в те дни, когда он жил в Саутси, Лотти вместе с Аннетт уехала в Португалию, где тоже стала гувернанткой в романтичном доме через дорогу от завода по производству взрывчатых веществ. Лотти обменивалась с братом секретами.
«Как-то вечером я пошел на бал и по несчастной случайности напился там до чертиков, — писал он. — Смутно припоминаю, что я сделал предложение половине находившихся в зале женщин — и состоящим в браке, и незамужним. На следующий день я получил письмо, подписанное «Руби», в котором говорилось, что она сказала «да», а на самом деле подразумевала «нет»; но кто она, черт возьми, была и на что ответила «да», не постигну».