Жизнь в трех эпохах
Шрифт:
А кино? О, это было, конечно, главное развлечение: минимум один фильм в неделю, а то и два-три. В «неделю» — это неточно, недель тогда не было, вместо них были «шестидневки»: пять дней были рабочими, а шестой — выходным, так что такие слова, как «воскресенье» или «вторник» вообще не употреблялись, о них знали только из книг о дореволюционной жизни, так же как, скажем, о Рождестве или Пасхе. Поэтому говорили, например: «Получка будет пятого» или «В театр пойдем двенадцатого». В театр мне доводилось ходить редко, кроме детского — билеты для нашей семьи были слишком дорогие, до войны я лишь несколько раз бывал в Большом. Зато во время войны мой товарищ, работавший осветителем в Художественном театре, доставал мне контрамарки, и я буквально десятки раз смотрел «Дни Турбиных», «Анну Каренину», «Мертвые души», «Чайку», «Три сестры», «Царь Федор Иоаннович» — и с каким составом! Качалов, Хмелев, Москвин, Тарасова, Яншин, Андровская, Прудкин, Масальский, Тарханов… Даже в самые тяжелые, голодные военные времена зал Художественного театра всегда был полон.
Еще
Ну и, конечно — футбол. Об этом уже много написано, был фильм «Футбол нашей юности», и ничего нового я не скажу. Перед наиболее интересными матчами ажиотаж был невероятный, достать билеты невозможно. Помню знаменитые «прорывы» на стадионе «Динамо» в конце сороковых годов, когда толпа болельщиков, навалившись всей массой, пробивала в одном узком месте цепь милиции, и сотни людей с огромной скоростью устремлялись к трибунам. Однажды, когда к нам впервые приехала венгерская команда, я с несколькими друзьями проник на стадион рано утром и несколько часов прятался под трибуной, а когда подошло время матча и уже народу было столько, что милиции было не до безбилетников, мы выползли и уселись на ступеньки. Вообще я «болел» за две команды — ЦЦКА (позже переименованный в ЦСКА) и тбилисское «Динамо». Мне посчастливилось много раз видеть таких игроков, как Федотов, Бобров, Пайчадзе, Бесков, Карцев, Гринин, Пономарев, Сальников, Симонян, Яшин, Месхи, Метревели и другие, но моим подлинным кумиром был Эдуард Стрельцов.
Атмосфера на стадионах была вполне спокойной и добродушной, ни о каком футбольном хулиганстве, побоищах между «фанатами» не могло быть и речи. На стадион шли не просто безбоязненно, а весело, как на праздник.
Я ходил на футбол и в других городах, куда я приезжал в качестве лектора. Помню, в Баку сидел на матче между местным «Нефтяником» и одной из московских команд; бакинцы побеждали, особенно отличился форвард Маркаров, и я сказал своему спутнику: «Все-таки какой мастер Маркаров!» Человек, сидевший рядом ниже, тут же обернулся ко мне: «Что ты говоришь? Мастер… Не мастер, а Бетховен, слышишь? Бетховен». А в Одессе мне рассказали, как там проходил матч между местным «Черноморцем» и одной из лучших московских команд, кажется, «Динамо». К неописуемому восторгу одесситов, их игроки забили один за другим четыре мяча, и вот вдруг на весь стадион раздается вопль: «Милиция!» Никто не может понять, в чем дело. Опять: «Милиция!» И все увидели пожилого человека, который громко закончил свою мысль: «Милиция! Проверьте паспорта у этих игроков, это не «Черноморец», это бразильцы!»
Такое могло быть только в Одессе. Манера разговора там вообще была бесподобная. Помню, я плыл на катере из Аркадии в Ланжерон (два пригорода), и ко мне на палубе стали приглядываться два типичных «биндюжника», похожих на нынешних бомжей, явно «под градусом». Спустя какое-то время один из них подошел ко мне со словами: «Слушай, мы — низкие люди, мы идиоты пожизненные; ну скажи свое веское слово, дай десятку». Или такие фразы, которые довелось слышать: «Аркадий Львович, слава богу, вы выздоровели, я вас видел вчера гулять на бульваре», «Жора, сделай дверь наружу, кошка имеет войти». Только в Одессе. Но — уже в прошлой, навсегда ушедшей Одессе…
Возвращаясь к Москве и тогдашним нравам, хочу отметить, что не только на стадионах, но и вообще в городе каких-либо массовых беспорядков, побоищ, агрессивных молодежных выходок, стычек никогда не было. Разумеется, случаев хулиганства, пьяных драк было сколько угодно, как всегда на Руси. Народ не осуждал буянов. Я видел однажды, как на Неглинной милиционеры вязали руки разбушевавшемуся пьяному парню, а какая-то старушка причитала: «Да оставьте вы его, это не он дерется, это водка дерется», и люди явно ей сочувствовали. В их глазах пьяное состояние, видимо, оправдывало любое безобразие. Все-таки интересный у нас народ: на базаре воришку изобьют до полусмерти, а приговоренного судом к тюрьме жалеют. Разница в том, что «мир» вправе вершить самосуд, а государство — это нечто чужое, враждебное, угнетающее.
В быту люди вели себя несравненно скромнее, я бы даже сказал приличнее, чем сейчас. Не потому, что они были «лучше», а под влиянием общих жизненных условий и «духа времени». В этой связи — несколько слов об отношениях между полами. Любовные отношения протекали в невообразимо стесненных условиях ввиду того же самого, отмеченного Булгаковым, «квартирного вопроса». О какой «приватности», интиме можно говорить, если два, а иногда даже три поколения жили в одной комнате?
Один мужчина говорил мне, что он ни разу в жизни не видел свою жену голой. А где могли встречаться влюбленные пары? Неудивительно, что в подъездах, подворотнях, на скамейках бульваров можно было видеть далеко не целомудренные сцены. Вместе с тем господствовала та мораль, которую сегодня назвали бы старомодной: так, девушки старались, насколько это было возможно, сохранить невинность до замужества; в сугубо интимном плане никакие «вольности», выход за пределы абсолютно ортодоксального сексуального поведения, как правило, не допускались,
Если говорить о том, что можно назвать общественно-политическими настроениями, то я бы отметил, что наше общество было высоко политизированным, но не идеологизированным, несмотря на все усилия власти. Коммунистическая идеология как таковая, в подлинном, глубоком смысле была, в общем, чужда людям, за исключением части образованной столичной молодежи. Я никогда не слышал, например, чтобы люди всерьез говорили о том, какая будет жизнь при коммунизме; удивительно, но факт — это даже официально не обсуждалось, об этом не писали, хотя иногда появлялись какие-то научно-фантастические повести на эту тему, не оставлявшие в сознании людей никакого следа, кроме, может быть, занятной фабулы. Но вот политизированным наше общество действительно было — в том смысле, что население живо интересовалось тем, что происходит за рубежом и внутри страны. В значительной мере это объяснялось постоянным страхом перед возможностью войны: до 41-го года все ожидали войны с Германией и Японией, после 45-го — боялись, что вот-вот на нас нападет Америка. Боялись атомной бомбы, потом стали бояться китайцев; вечное ожидание, вечный страх. Капиталистическое окружение, все кругом — враги. В тридцатые годы господствовал маниакальный страх, настоящая паранойя, боязнь вредителей, диверсантов, шпионов. После войны это утихло, но к иностранцам все равно относились с величайшим подозрением. Неизвестный, непонятный, чужой, недружественный мир отталкивал, но и тянул; в течение всего послевоенного периода люди интересовались — кто будет президентом в Соединенных Штатах, насколько сильны реваншисты в Западной Германии и так далее. Что же касается внутренних дел, интерес вызывали — помимо, естественно, таких вопросов, как снижение цен, дефицит товаров или жилищное строительство, — слухи о перемещениях и снятиях тех или иных высокопоставленных лиц. Сидишь в очереди в академической поликлинике, и малознакомый человек, поздоровавшись, спрашивает: «А вы не слышали — правда, что Воронова снимают?» Что ему Воронов, какой-то ничтожный Председатель Совета Министров РСФСР, и что изменится, если его снимут?
Конечно, многое объяснялось просто недостатком информации. Официальным сообщениям почти никто не верил, всегда было желание узнать — а что происходит на самом деле, но иных источников информации не было. Коротковолновые приемники появились в достаточном количестве только после войны, и все стали слушать Би-би-си и «Голос Америки», люди моего поколения помнят лондонского обозревателя Анатолия Максимовича Гольдберга (его называли «лучшим другом советской интеллигенции»), но уже году в сорок девятом, если я не ошибаюсь, «голоса» начали глушить, и вот это уже был настоящий «железный занавес». Об иностранных газетах нечего было и думать, за границу никто еще не ездил, и люди читали нашу прессу, пытаясь что-то выловить между строк. Самиздат появился значительно позже, но чтение такой литературы было сопряжено с огромным риском. Тем не менее всеми правдами и неправдами люди ухитрялись обмениваться самиздатовскими книгами и журналами, делились информацией. Что-то по капельке просачивалось в наглухо закрытое общество. Власти скрывали правду о катастрофах, но население все равно почти сразу же узнавало и о землетрясениях, и о крушениях самолетов, люди шепотом сообщали об этом один другому. Официально подразумевалось, что у нас ничего такого не может быть; так, когда погибла в авиакатастрофе лучшая хоккейная команда ВВС, об этом в газетах не было ни строчки. Нелепо? Но таких нелепостей было сколько угодно. Взять хотя бы указание Сталина о том, что все мировые рекорды во всех видах спорта должны принадлежать советским спортсменам. Все! — во всех видах! И ведь старались. В 1952 году наша футбольная сборная в Финляндии проиграла Югославии. Сталин был в ярости — кому проиграли? Проклятым титовцам — да лучше бы немцам, туркам, кому угодно, но югославам? Моментально разогнали лучшую команду страны — ЦСКА, причем без всякого объяснения и без сообщения в печати. Об этом разрешено было сказать спустя десятилетия. И так было во всем. После венгерских событий 1956 года лучшие игроки венгерского футбола решили остаться за границей; спустя много лет один из них, знаменитый Пушкаш, ставший уже игроком испанской команды, был включен в сборную мира, выступавшую в матче против команды Англии. Матч транслировался у нас по телевидению, я его смотрел и помню, что каждый раз, когда мяч попадал к Пушкашу, комментатор говорил: «Мяч у игрока сборной мира», не называя фамилии — это было запрещено, хотя все наши болельщики прекрасно знали, кто этот безымянный игрок. Кстати сказать, такие умолчания практиковались вплоть до 80-х годов: когда выигрывала теннисный матч чехословацкая «невозвращенка» Навратилова, в наших газетах писали, что ее соперница «уступила» с таким-то счетом, а кому уступила — неизвестно, фамилию упоминать было нельзя.
Вот в такой атмосфере народ и жил. Но время брало свое, времена менялись. Уже в 50-х годах даже внешний облик людей начал становиться иным. Забыты френчи и «толстовки», в моде костюмы, галстуки, широченные штаны уступают место узким брюкам. Речь людей становится более грамотной, уже неприлично говорить «мне за это заплотят», «его скоро в тюрьму посодют», «да ведь он — беспартейный» и т. д. Скоро, скоро начнется неизбежный, неотвратимый процесс обуржуазивания общества. Но об этом — потом.