Жизнь в трех эпохах
Шрифт:
Мне запомнилась история, рассказанная одним высокопоставленным партийным деятелем со слов человека, бывшего до войны заместителем наркома внутренних дел Азербайджана. Этот нарком был самым страшным человеком в республике (после Багирова, конечно). Так вот, заместителя однажды вызывают к Багирову, а это было в Баку то же самое, что быть вызванным к Сталину в Москве; как вспоминал Хрущев, «идешь и не знаешь, вернешься или нет». Замнаркома входит в огромный кабинет, в самом конце которого сидит за письменным столом Багиров, кивком головы молча подзывающий его. Пока он шел через кабинет, он шестым чувством ощутил, что кто-то еще здесь есть, и, бросив взгляд в угол, увидел там своего шефа, грозного наркома, который сидел на краешке стула и дрожал, «как собака, вышедшая из воды». Заместитель подошел к столу Багирова и услышал только одну фразу: «Возьмешь это говно, повезешь в Москву. Иди!» Ему пришлось конвоировать своего, уже опального, начальника, в Москву, где того быстро подключили к какому-то очередному списку врагов народа и расстреляли. А заместитель
Однажды в Баку приехала делегация иранских парламентариев. Можно представить себе, как их угощали и что им показывали; один из них, однако, проявил черную неблагодарность и в газетной статье рассказал, что азербайджанские партийные руководители живут так, что тегеранская знать по сравнению с ними — просто бедняки. Сталин узнал об этом, рассердился и отправил в Баку комиссию госконтроля для проверки финансовых дел. Багиров распорядился поселить членов комиссии, молодых еще людей, в лучшей гостинице, окружить их всяческим вниманием и заботой. Финансовая проверка — дело долгое, московские гости не устояли перед обильными возлияниями и красивыми девушками, и в конце концов Багиров отправил Сталину полное досье на членов комиссии, включая заснятые подробности их веселого времяпрепровождения в Баку, с комментарием: «Вот кого прислал нам Мехлис». Этих людей, естественно, поснимали с работы и выгнали из партии, а дело об источниках богатства и роскоши бакинской элиты тихо угасло.
Багирова расстреляли по «делу Берия». На процессе он держался мужественно, признал свои злодеяния, категорически отвергнув обвинения в шпионаже и измене, и заявил, что гордится тем, что был цепным псом Сталина.
Из среднеазиатских руководителей колоритной фигурой уже позднесталинского периода был первый секретарь в Узбекистане Усман Юсупов, при котором, как говорят, и началась знаменитая узбекская коррупция, расцветшая потом при Рашидове. Рассказывают, что однажды, после того как Сталин провел в Москве пленум по кадровым вопросам, Юсупов решил сделать то же самое в Ташкенте, чтобы распечь своих подчиненных, и выглядело это так: «Министр просвещения товарищ Кадыров — вставай, пожалуйста. Что доложить можешь, как высшим образованием руководишь? Сам за всю жизнь две с половиной книжки прочитал, что в просвещении понимаешь? Садись, пожалуйста. Следующий — министр здравоохранения товарищ Абдуллаев. Абдуллаев, вставай, пожалуйста. О положении в больницах что знаешь? Полтора литра водки в день пьешь, больше ничего не умеешь. Садись, пожалуйста». И так далее.
Но это было уже после войны, а в тридцатых годах было не до смеха. Руководитель моей дипломной работы Кузнецов, зам. директора института, где я учился, перед войной был вторым секретарем ЦК Таджикистана. Он рассказывал, что в 37-м году было ясно, что кого-то арестуют — или первого секретаря, или его, Кузнецова, и каждый из них собирал на другого компрометирующие материалы, чтобы в случае ареста свалить на того вину за провалы в борьбе с врагами народа. Помощники обоих секретарей ЦК прятали эти материалы в памирских пещерах, каждый в своей. Забрали первого секретаря, но вытащенный его помощником компромат на Кузнецова оказался, видимо, не слишком тяжелым, и Кузнецов отделался переводом на дипломатическую работу в Иран.
Этот же Кузнецов рассказал мне, что в 39-м году он был свидетелем последнего появления на публике Ежова. Было какое-то большое совещание, присутствовал сам Сталин. Был, как водится, предложен состав президиума, в который включили и Ежова, как наркома внутренних дел. И вдруг встает Жданов и дает отвод Ежову! Как рассказывал Кузнецов, все ахнули и замерли: Жданов, конечно, фигура, но чтобы выступить против «кровавого карлика»? Ежов идет к трибуне, бледный как полотно (он уже, конечно, все понял: разве мог бы Жданов осмелиться на такой шаг по своей инициативе?), и сбивчиво произносит несколько фраз: «Товарищи, заверяю вас, что все, что я делал, было по личному указанию товарища Сталина… Товарищи, я ничего не предпринимал без согласования с товарищем Сталиным…» Все молча смотрят на Сталина; тот побагровел, усы у него поднялись кверху (признак гнева), и вот он произносит роковые слова: «Вы черный человек, Ежов! Вам не место в партии». Все ясно, Ежова уже считай что нет на свете. И действительно, через несколько дней Ежова сняли с должности и назначили наркомом водного транспорта, а вскоре арестовали и расстреляли. Наркомом стал Берия. Был почти полностью заменен аппарат наркомата; сотни чекистов, руки которых были по локоть в крови, теперь сами получили пулю в затылок. Десятилетия спустя один старый зек, с которым я разговорился в одной из лекторских поездок, рассказал мне, что в лагерь, где он отбывал заключение, в 38-м году прибыла комиссия с Лубянки, наделенная правом пересматривать приговоры заключенным. Чекисты работали не спеша, рассматривая дела «врагов народа», и время от времени некоторым заключенным, приговоренным к десяти годам, заменяли срок на «вышку», после чего расстрельная команда уводила этих людей за сопку. Комиссия закончила работу и готовилась отбыть в Москву, как вдруг оттуда приехала другая группа чекистов (власть на Лубянке сменилась) с задачей проверить работу самой комиссии. Вновь прибывшие оценили работу комиссии как вредительскую и тут же на месте вынесли приговор. Членов комиссии увели за ту же сопку…
А страна жила, и люди пели «радостные песни о великом друге и
Москва тех времен
Да, страна жила. А как она жила, какие были люди, какая была Москва, например? Я иногда, когда выдается свободное время, люблю побродить по городу, в котором прошла вся моя жизнь, и чуть ли не на каждом шагу — воспоминания. Вот площадь Маяковского — «моя» площадь, моя с самого детства. Не было ни зала Чайковского, ни гостиницы «Пекин», на ее месте стоял пороховой завод, впоследствии взорвавшийся. Главное, на ней был кинотеатр «Москва», который я посещал, наверное, не меньше раза в неделю. Другая близкая мне площадь — Пушкинская; там, где сейчас «Макдональдс», был кинотеатр «Унион», а потом, когда его снесли, — известная на всю Москву пивная; напротив, где сейчас «Известия», — еще один кинотеатр, «Центральный». Каждый уголок в центре города о чем-то напоминает. Вот Малый Каковинский переулок около Смоленской площади, где жили мой дядя, бабушка с сестрами, рядом была ныне исчезнувшая Собачья площадка, переименованная в 30-х годах в Площадь советских композиторов, еще дальше — родильный дом имени Грауэрмана (теперь он оказался на Новом Арбате, тогда такой улицы не было), там я родился, а спустя много лет там же родилась моя дочь.
Я еду по Садовому кольцу между Смоленской и Кудринской, въезжаю в туннель, его не было, а был бульвар, ходил трамвай «Б» («букашка»). Вспоминаю, как я гордо вел по этой улице мой грузовик в первый день, как только самостоятельно сел за руль — уже не как стажер, а как «хозяин машины». Как же мало было тогда транспорта; если бы мне показать тогда эту же улицу — сегодняшнюю, с бешеным потоком автомобилей — я бы решил, что мне показывают Нью-Йорк. А как примитивно тогда все было, начиная от самой машины — не было стартера, мотор заводился ручкой — и кончая правилами движения: например, указателей поворотов еще не существовало, хочешь повернуть налево — выкидываешь из окошка руку горизонтально, направо — вертикально.
Вот Тверская: и тогда она (улица Горького) была главной, самой оживленной улицей Москвы, всегда переполненной людьми, но как отличалась та толпа от сегодняшней! Одевались люди бедно и некрасиво, зимой ходили, как правило, в демисезонных пальто (шубы были только у богатых). Галстуки и шляпы считались атрибутами «буржуев», все мужчины носили кепки, а мальчики — тюбетейки; зимой все ходили в шапках-ушанках. Без головного убора выйти на улицу было почти так же неприлично, как без штанов. Советские служащие («сов-служи») носили «толстовки» или френчи полувоенного покроя, из рубашек распространены были косоворотки, белых сорочек не было вообще. Зимой все ходили в валенках; представьте себе Тверскую, по которой идут сотни мужчин и женщин, все до единого в валенках. С наступлением весны все надевали галоши; в школе мы их сдавали в раздевалку, и на красной подкладке галош чернильным карандашом была написана фамилия — чтобы «не сперли».
Я еще застал (правда, ненадолго) время, когда женщины носили на голове косынки, потом в моду вошли береты, на ногах — короткие носочки, юбки, конечно, ниже колен, волосы завиты «шестимесячной завивкой» («перманент»), У мужчин летом были в моде белые туфли, их начищали мелом.
Как люди развлекались, проводили свободное время? Сейчас трудно себе представить, что ведь не было не только телевидения, но и радиоприемников, магнитофонов и всего прочего. В тридцатых годах были граммофоны, их вытеснили патефоны, появились радиолы (как пел Окуджава: «Во дворе, где каждый вечер все играла радиола, где пары танцевали, пыля…»). Танцевали фокстрот и танго, из окон и дворов неслись «Утомленное солнце», «Рио-Рита». Дворы вообще играли огромную роль, там дети, особенно мальчишки, в отличие от теперешних, проводили все свободное время, в некоторых дворах стояли не только радиолы, но и небольшие бильярдные столы, на которых играли металлическими шариками. Бильярд и волейбол были самыми распространенными играми, на пустырях были и футбольные площадки. Велосипедов, как я уже сказал, было мало, они появились в большом количестве уже после войны, и началось повальное увлечение велосипедной ездой. Очень распространено было катание на лодках в подмосковных прудах и на дачах, а зимой невероятное оживление было на катках; вся молодежь по вечерам и в выходной день отправлялась на катки — в Центральный парк культуры и отдыха, на Чистые или Патриаршие пруды.
Радио и кино — вот что было главным, если говорить о том, что сейчас называют индустрией развлечений. В каждой комнате коммунальной квартиры была тарелка-радио. Сначала была одна станция — имени Коминтерна, потом появилась вторая. Оттуда шли все новости — и музыка, музыка… Уже в десятилетнем возрасте я знал почти наизусть главные арии из «Евгения Онегина», «Пиковой дамы», «Князя Игоря», «Фауста», «Садко», «Русалки», «Руслана и Людмилы», «Севильского цирюльника» и так далее, сам пел ломающимся голосом басовые арии из репертуара обожаемого мною Шаляпина. Кстати, официальное отношение к Шаляпину было резко отрицательным (монархист, эмигрант), и написанная Михаилом Кольцовым рецензия на книгу его мемуаров, вышедшую за границей, заканчивалась словами: «Довольно, закроем гнусную книжку; это писал даже не белогвардеец». Знал бы Кольцов, что он, в отличие от Шаляпина, умрет не в своей постели, а от пули в лубянском застенке — как «даже не белогвардеец», а еще хуже — как «фашистский шпион»… Поэтому я мог слушать Шаляпина не по радио, а по старым граммофонным пластинкам. С тех пор я также запомнил на всю жизнь массу русских народных песен и романсов — все благодаря радио.