Жизнь в трех эпохах
Шрифт:
Сейчас, когда я вспоминаю этот день, мне трудно объяснить самому себе свое тогдашнее состояние, психологически свести концы с концами. Я ведь никогда не любил Сталина, к Советской власти относился с неприязнью и, конечно же, не испытывал горя при известии о смерти диктатора. Но тем не менее слова «черный день» я писал искренне. Возможно, в этом проявлялось рабство, глубоко засевшее во всех советских людях; но, помимо этого, было какое-то ощущение осиротелости что ли, некий испуг перед внезапно открывшейся неизвестностью — что же будет? Какой-то обрыв, обвал, конец привычной, стабильной, устоявшейся жизни…
До сих пор это для меня загадка — массовое обожествление Сталина. Ведь никакой видимой харизмы не было в этом человеке. Гораздо понятнее Гитлер — гениальный оратор, гипнотизирующий, завораживающий людей магией своего слова, беспрерывно разъезжавший по стране, так что, казалось, вообще не оставалось жителя Германии, который бы лично его не видел. Сталина же фактически не видел никто, если не считать тех двух-трех минут, в течение которых москвичи могли взглянуть
Когда в 52-м году я начинал свою лекторскую деятельность и городское отделение общества «Знание» посылало меня на московские предприятия, как раз закончился XIX съезд партии. Нас, начинающих лекторов, проинструктировали: каждая лекция должна начинаться словами: «Сейчас в центре внимания всего мира находится гениальный труд товарища Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР» и его историческая речь на съезде партии», а заканчиваться так: «И залогом наших успехов является то, что нас ведет вперед вдохновитель и организатор всех наших побед великий Сталин!» Только так, не изменяя ни единого слова, точно так же, как во время войны командиры и политработники должны были кричать только «За Родину, за Сталина!» — и ничего сверх этого.
И вот — Сталина нет. Что нас ждет? Все растеряны. Похороны: к моему счастью, я не проделал этот роковой для многих путь к Колонному залу, не попал в кошмарную давку на бульварном кольце, в которой погибли сотни людей. Только в кинохронике я вижу мрачную процессию на Красной площади, слышу речи Берия, Молотова, Маленкова. На заводе «Красный Богатырь» секретарь парткома говорит мне после моей лекции: «Да, утрата невосполнимая, но ведь какие люди остались во главе — Георгий Максимилианович, Вячеслав Михайлович, Лаврентий Павлович!» Знал бы он, что уже через четыре месяца будут петь частушки «Цветет в Тбилиси алыча — не для Лаврентий Палыча, а для Климент Ефремыча, для Вячеслав Михалыча» и Берия будет объявлен шпионом, врагом народа, а спустя еще четыре года и Вячеслав Молотов, и Клим Ворошилов окажутся в «антипартийной группе»…
Арест Берия в конце июня 53-го — гром среди ясного неба… В каком-то смысле это поразило людей еще больше, чем смерть Сталина; в конце концов, все люди смертны. Народ был потрясен, но ничего немыслимого, невообразимого в смерти вождя не было. А падение Берия казалось именно немыслимым; все сколько-нибудь сведущие люди знали, что после смерти Сталина Берия стал «первым среди равных», мощью и энергией своей личности он отодвинул остальных на второй план, тем более что с прежних времен Берия был воплощением КГБ.
Дней десять об аресте Берия не сообщалось, но слухи стали просачиваться. Мне сказал об этом (шепотом, чуть ли не на ухо) мой институтский товарищ; я не поверил. Но уже через два-три дня об этом знала вся Москва. Знала, но молчала — по крайней мере, вслух, при людях. Занятное это было время: человек заходит в автобус и, ни к кому не обращаясь, говорит: «Да-а, ну и ну!» Другой отвечает: «Да, дела…» И все понимали, о чем речь…
Но вот бомба взорвалась. Официальное сообщение: замаскированный враг, предатель, заговорщик, давний агент германской разведки, готовил реставрацию капитализма… Митинги, митинги, резолюции, гневные речи трудящихся. Я ехал на поезде в Ставропольский край для чтения лекций, и на столбах вдоль железнодорожных линий еще висели портреты Берия, как и других членов Политбюро. Первая реакция народа: пьем пиво на станции (Орел или Харьков), и старый рабочий, оторвавшись от кружки, говорит: «Да, Лаврентий Палыч, хрен ты теперь холодного пивка попьешь». А что творилось в районном центре Петровское, где я читал первую лекцию! Клуб набит до отказа, люди пешком шли по десять километров из соседних станиц, узнав, что приезжает московский лектор и «расскажет за Берию». Все, затаив дыхание,
Самое удивительное — но опять-таки характерное для нашего менталитета — было в том, что люди поверили абсурдным обвинениям, выдвинутым против Берия. Не сомневались в том, что самый верный, ближайший соратник Сталина, его земляк, на самом деле был замаскированным врагом, вредителем и шпионом различных разведок. Вот как глубоко засел в людях «синдром 37-го года»: враги повсюду, кто угодно может оказаться предателем. Но было и кое-что другое: я давно заметил, что людям (по крайней мере, советским, других я тогда не встречал) свойственно верить в теории заговоров, В сомнительных случаях, когда трудно знать правду, люди отдают предпочтение наиболее хитрым, коварным, замысловатым и изощренным версиям случившегося. Простые версии, случайные совпадения их не устраивают, легче поверить в рассказы о кознях, изменах, таинственных интригах и конспирациях. В человеке, особенно «вылезшем наверх», всегда видят худшие стороны, подозревают его в двуличии, своекорыстии, тайных коварных ходах. Когда я работал шофером, я был единственным человеком в гараже, кто верил в то, что Гитлер действительно покончил самоубийством. Все потешались над моей наивностью: «Да ты что? У него, небось, столько капиталов, что он смотался куда-нибудь в Швейцарию и живет припеваючи». Мои возражения (мол, зачем ему капиталы, когда все дело его жизни погибло) встречали только насмешки. Впоследствии никто не сомневался в том, что Тито — предатель. Так же было и с Берия. «Подумать только, чего ему не хватало? В Кремле сидел — так нет, захотел Советскую власть скинуть, капиталистов вернуть. Значит, хорошие деньги ему американцы обещали».
В декабре 53-го года сообщили о расстреле Берия. Никто еще не подозревал, что это этап, шаг по пути к 56-му году, к развенчанию самого Сталина.
«Сталин — наша слава боевая»
На приеме Сталин подходит к Буденному: «Слушайте, товарищ Буденный, сколько лет мы с вами знакомы?» Маршал ошарашен вопросом, не знает, в чем его тайный смысл (а он должен быть), теряется.
«Не помните? А я вам скажу: тридцать лет. Вот так. А у меня, между прочим, до сих пор нет вашей фотокарточки». У Буденного пот катится со лба, он по-дурацки роется во всех карманах, а Сталин подзывает своего охранника. «Дайте мне фотографию Семена Михайловича». Фото тут же появляется. Сталин: «Ну, надпишите мне, пожалуйста». Буденный трясущимися руками вытаскивает ручку, не соображает, что написать. Сталин выручает его: «Ну ладно, не смущайтесь, я сам надпишу от вашего имени» — и пишет: «Основателю Первой Конной Армии товарищу Сталину от С. М. Буденного». Тот берет с недоумением, благодарит. Сталин: «А у вас, товарищ Буденный, есть моя карточка?» Буденный еле ворочает языком: «П-по-м-моему, нет, товарищ Сталин». Вождь вынимает из кармана свое фото, пишет: «Подлинному основателю Первой Конной Армии товарищу Буденному от товарища Сталина» — и вручает маршалу.
Скорее всего, это выдуманная история, но весьма характерная: в ней великолепно передан сталинский стиль, сталинский черный юмор. Приведу еще две. Сталин в первые дни войны наносит визит в Генеральный штаб (это было на самом деле, причем единственный раз). Среди генералов он видит некоего Федорова и удивленно говорит: «А, товарищ Федоров, рад вас видеть, а я думал, что вас расстреляли». У Федорова почти инфаркт. Через четыре года, на Параде Победы, Сталин, разгуливая между трибун, замечает того же генерала. «Здравствуйте, товарищ Федоров, давно не виделись, еще с тех пор, с генштаба, помните? Да, какая тяжелая была война, но ведь что интересно — даже тогда мы находили время весело шутить».
В Москву приезжает по своим делам католикос Грузинской православной церкви. Ему намекают, что раз он в Москве, неудобно было бы не попросить аудиенции у Сталина. Аудиенция испрошена и получена. Встает вопрос: в какой одежде идти к Сталину? В своем патриаршем облачении — но ведь Сталин, исключенный в свое время из семинарии, видеть не может всякие там рясы и ризы. А в штатском наряде идти — не положено по чину. В конце концов католикос надевает пиджак и брюки. Его вводят в кабинет. Сталин сидит за столом, что-то пишет не глядя, кивком подзывает католикоса, смотрит на его костюм и говорит, показывая пальцем вверх: «Что, Его не боишься, меня боишься?»