Жизнь Юрия Казакова. Документальное повествование
Шрифт:
Сын слушает отца, но, занятый собой, играя своей машинкой, ему почти не отвечает. Он по-своему, не всегда уловимо реагирует и на слова, и на поведение отца, но взаимопонимание между ними, «безусловное единство» сына и отца (П. Флоренский) покоится не на словах, а на чем-то ином, несравнимо более убедительном и крепком: на неизреченной душевной близости, на доверии и любви, силу которых невозможно измерить.
Разговор между отцом и сыном в этих рассказах – это «разговор двух душ», в томлении и взаимной тоске которых скрыта вечная (вероятно, высшая!) тайна. Их разговор, прибегая к выражению Д. С. Лихачева по другому поводу, «носит наджизненный, надбытовой характер», и хотя находятся они в конкретных пределах своего
И первое слово в этом исповедальном разговоре, сопряженном с резкими, импульсивными перепадами авторского настроения, было – об отчем доме.
Казалось бы, убежденный странник, Казаков будто остановился, задумался и страстно захотел посвятить сына в истинную первопричину своих многолетних метаний. «А где я только не жил! – рассказывал он Алеше. – В каких домах только не проходили мои дни – и в сторожках бакенщиков, и на лесных кордонах, и в таких, где и перегородки-то не до потолка, и в таких, которые топились по-черному, и в хороших старых домах, в которых и фарфор был, и рояли, и камины, и даже – представь себе! – даже в замке пришлось пожить, в самом настоящем замке – средневековом, далеко, во Франции, возле Сан-Рафаэля!» Он везде чувствовал себя одинаково уверенно – и в курной избе, и во французском замке Жерара Филипа, – но отовсюду нужно было уезжать, и потому так преследовала его в глубине души назойливая мысль об отчем доме, о прародительской обители, какой он не знал в детстве.
Чувство неуюта, неприкаянности, давней изнурительной бедности скрывается за этой тоской по отчему дому, и то обстоятельство, что у Алеши свой надежный дом есть от рождения, вселяет в отца сознание выполненного долга. Сумев дать в наследство Алеше этот абрамцевский дом, он словно возобновляет распавшуюся было связь времен, связь поколений, возрождает сыновнее отношение к прошлому и сообщает Алешиной жизни ту законную, изначальную стабильность, которой сам был лишен.
Ведь что такое для человека отчий дом?
Это перво-наперво живая воплощенная память о своих предках, это родное пристанище, это чувство своего корня. «Как жалею я иногда, – сокрушался Казаков, – что родился в Москве, а не в деревне, не в отцовском или дедовском доме. Я бы приезжал туда, возвращался бы в тоске или в радости, как птица возвращается в свое гнездо».
Это «малая родина», единственный, неповторимый пейзаж: поля, луга, или какой-то берег, или степь, или Волга, а для Алеши вот – древнейшая радонежская земля, старинное Абрамцево.
Отчий дом – исток человеческой жизни, источник гражданского самосознания, невозможного без чувства Родины. Самим фактом своего существования отчий дом как бы материализует это «первичное чувство», укореняя человека в бескрайнем и многоликом отечестве. Недаром, как рассказывает отец Алеше, один его друг на войне при возгласе: «За Родину!», в последние, может быть, секунды видел перед собой «не Родину вообще, а отцовский дом и сарай, и сеновал, и огород, и поветь в деревне Лопшеньга на берегу Белого моря!».
То же самое, надо заметить, испытывал Шукшин, вспоминая свою избу и «родные полати из детства». «Трудно понять, – признавался он, – но как где скажут „Алтай“, так вздрогнешь, сердце лизнет до боли мгновенное горячее чувство, а в памяти – неизменно – полати. Когда буду помирать, если буду в сознании, в последний момент успею подумать о матери, о детях и о родине, которая живет во мне».
Шукшин хорошо знал, что такое спасительное притяжение родительского, отчего дома!
«Одно дело жить и бороться, когда есть куда вернуться, другое дело, когда отступать некуда, – писал он. – Я думаю, что русского человека во многом выручает сознание этого вот – есть еще куда отступать, есть где отдышаться, собраться с духом.
С Шукшиным Казаков лично знаком не был, публично о нем, кажется, не высказывался, а вот В. Солоухину завидовал открыто: тому, что есть у него родная деревня Олепино, есть просторный дом, и не покупной, а родовой, есть у него собрание старопечатных и рукописных книг, икон, – оттого и чувствует себя В. Солоухин на земле прочно, и житье-бытье его, с такой достоверностью им описанное, так заразительно для его читателя.
Отчий дом, в представлении Казакова, – небезучастный, взволнованный хранитель семейных древностей и преданий, живая память о детстве, обо всем, что было раньше, что в разные эпохи и времена происходило в его стенах. «Тихая работа вещей» создает в доме неповторимую атмосферу, каждая вещь в доме – жива, каждый закоулок источает невнятные для посторонних, но такие понятные близким душам свидетельства о прошлом. «Ты не думай, малыш, – обращается отец к сыну, – что дома и вещи, сделанные человеком, ничего не знают и не помнят, что они не живут, не радуются, не играют в восторге или не плачут от горя…»
Но дом – не только хранитель прошлого, он и та волшебная линза, сквозь которую можно заглянуть в будущее, тот магический объектив, который позволяет отцу приобщиться к будущей жизни сына. Благодаря дому жизнь человека продлевается и в минувшем и в грядущем, и дом становится вечной обителью всех когда-либо населявших его людей, становится мостом сквозь время.
Рано или поздно, верит Казаков, пройдя по жизненным дорогам и став «совсем другим человеком», сын вернется в отчий дом и услышит от него то, чего не в состоянии запомнить сейчас, в пору своего младенчества. Это так необходимо отцу – чтобы сын понял когда-нибудь его теперешнюю тоску и боль: «ибо горе близко и помочь мне некому!» – чтобы сын перевоплотился однажды в отца, как теперь отец пытается вообразить себе тот будущий момент в жизни сына.
«Но вот настанет время, ты вернешься в старый свой дом, вот поднимешься на крыльцо, – пишет Казаков, – и сердце твое забьется, в горле ты почувствуешь комок, и глаза у тебя защиплет, и услышишь ты трепетные шаги старой уже твоей матери, – а меня тогда, скорей всего, уж и не будет на этом свете, – и дом примет тебя. Он обвеет тебя знакомыми со младенчества запахами, комнаты его улыбнутся тебе, каждое окно будет манить тебя к себе, в буфете звякнет любимая тобою прежде чашка, и часы особенно звонко пробьют счастливый миг, и дом откроется перед тобою: „Вот мой чердак, вот мои комнаты, вот коридор, где любил ты прятаться… А помнишь ты эти обои, а видишь ты вбитый когда-то тобой в стену гвоздь? Ах, я рад, что ты опять здесь, ничего, что ты теперь такой большой, прости меня, я рос давно, когда строился, а теперь я просто живу, но я помню тебя, я люблю тебя, поживи во мне, возвратись в свое детство!“ – вот что скажет тебе твой дом…»
Теперь абрамцевский дом уже ничего не скажет. В конце 2007 года его сожгли…
Не сгорел он – притихший, беззащитный казаковский дом злонамеренно и варварски сожгли…
Так вот, в разговоре двух самых близких душ – отца и сына – дом становится нерушимым связующим звеном: и реальной ареной, и символом их общего бытия.
В итоге создается в «Свечечке» иллюзия необычайного простора, беспредельности: при строго локальной бытовой основе, повествование здесь как бы безгранично во времени и неисчерпаемо в том «высшем значении», о котором скорбит душа писателя.