Жизнь. Кино
Шрифт:
Я тоже попытался сделать что-нибудь хотя бы веселое и решил поставить отрывок из Марка Твена – тот, где простодушного Гека Финна охмуряет жулик, выдающий себя за особу королевской крови. На роль Гека я пригласил Радика Муратова. Впоследствии Муратов много и успешно снимался в комедиях. В наши же ранне-вгиковские времена Радик слыл у нас маменьким сынком. Правильнее сказать, «папенькиным сынком», потому что он был сыном первого секретаря ЦК Татарии. Полное имя у Радика было Раднэр, что означало: «радуйся новой эре».
Однако сынок не всегда радовал папеньку. Радик был ужасающим неряхой и лентяем. Его частенько доставляли в Казань на самолете, только для того чтобы там отмыть и переодеть.
На роль Гека я его пригласил как раз в период крайнего одичания. Это был вылитый неприкаянный Гек Финн. Короля-жулика играл Резо Чхеидзе. Те, кто помнит его как режиссера пафосного, романтического фильма «Отец солдата», едва ли знает и может себе представить, что Чхеидзе – блистательный комедийный актер, мастер гротеска. Мы побаловались и порадовались, занимаясь Марком Твеном. Потом я обнаглел и стал репетировать сцену из «Хозяйки гостиницы» Гольдони. Мирандолину мило и весело сыграла Нина Агапова, а кавалера Рипоф-рато, конечно же, опять играл Чхеидзе. А потом все кончилось. Наша инициатива показалась нежелательной. Оказывается, Гольдони – это «уход от действительности», а Марк Твен – и вовсе американец. И вообще, все это «не кинематографично»!
Может быть, под крылом авторитетного, талантливого мастера мы и укрылись бы от казенщины, как это удавалось делать герасимовцам в его мастерской, но обнаружилось, что мы ничьи, потому что Юткевичу не до нас. Юткевич все реже появлялся на занятиях по мастерству. Он звал нас на «Мосфильм», как обещал, но съемки «Света над Россией» шли как-то вяло. То постановщика куда-то надолго вызывали, то заболевал Ленин-Штраух. И, наконец, под страшным секретом, Матильда Итина нам рассказала, что материал картины смотрел сам «хозяин», то есть Сталин, и материал ему не понравился. «Нет в нем ни света, ни России!» – якобы сказал про фильм наш Вождь.
– И еще, – добавила Итина, – с министром Большаковым разговаривал сам Берия. «Поберегись, Большаков, – сказал Лаврентий Палыч, – двух солнц на небе не бывает!»
При полной секретности, у нас как-то всегда получается, что все все знают. Во ВГИКе втихомолку обсуждали и комментировали происшедшее.
– В фильме не отражена роль товарища Сталина в электрификации страны, – пояснил ровным голосом инструктор ЦК на очередной проработке и, тем самым, прекратил всякие пересуды.
Картину могли бы тихо «положить на полку», как это уже бывало, но, на беду, Юткевич был еще и евреем. Теперь, по совокупности, его объявили «космополитом, преклоняющимся перед Западом». Коллеги припомнили ему и хорошие костюмы, и сигареты «Кемэл», и докторскую диссертацию по западному кино. «Сережка! Отдай диссертацию!» – кричал на проработке Марк Донской. Юткевича лишили возможности «влиять на молодежь», и он во ВГИКе не появлялся. Шли своим ходом занятия по русской литературе, сцендвижению, марксизму, а уроков мастерства все не было. В эти часы нам крутили классику, но не западную, а советскую – преимущественно, картины Эрмлера: «Великое зарево», «Великий перелом» и «Великий гражданин». Наступило безвременье.
Сокурсники наши невольно объединялись в группки и группочки. Москвичи и взрослые фронтовики держались особо, почти все они были членами партии и ситуацию знали лучше нас. «Незрелые» иногородние и проживающие по общежитиям иностранцы тоже странным образом объединялись. Начало этому положили мы с Чхеидзе и Абуладзе,
Мы частенько заседали в Зачатьевке в комнате испанцев. На огромной сковороде Роберто Маркано готовил тортилью, и мы ее поглощали, запивая привезенным грузинами домашним вином или болгарской ракией. Сковорода наша именовалась: «дружбы народов надежный оплот». Мы рассуждали про жизнь и про кино. «Я видел на улице нищего! – обращался ко мне Борислав Шаролиев. – Как же так? Ведь вы уже построили социализм!» Приходилось ему объяснять, что из-за войны мы социализм еще не вполне достроили. Постепенно «народные демократы» начали что-то про нас понимать и глупых вопросов уже не задавали. Когда грузины, которые гордились своим великим земляком, объясняли, что товарищу Сталину очень трудно, потому что ему не обо всем докладывают, «демократы» согласно кивали головами и подливали выпивки. Языковый барьер и политические проблемы мы устраняли с помощью спиртного.
Марканчик, то есть Роберто Маркано, в дискуссиях не участвовал. Во-первых, он был у нас поваром и часто отвлекался на приготовление тортильи, а во-вторых, он был баском и знал только язык басков. Испанским и русским он владел одинаково плохо. Но он был хорошим художником, и если что-нибудь ему было непонятно, Роберто объяснялся с помощью рисунков. По вечерам к испанцам приходили земляки – студенты других московских вузов. Они много и красиво пели, но не то, чего мы ждали от веселых испанцев. Они пели протяжные старинные песни рыбаков и пастухов. Все они жили Испанией, тосковали и рвались в недосягаемую, заветную страну своего детства. Воспитанные в советских детдомах, они совершенно не приспособлены были к обыденной нашей жизни. Они не знали цены деньгам и не понимали, что такое «мое» или «твое». Одежда, еда, постель – все было «наше».
Однажды к Карлосу Льяносу пришел старик. У него был абсолютно голый череп и крючковатый орлиный нос. Это был отец Карлоса. Даже не все ребята-испанцы знали, что у Карлоса есть отец и что он живет в Москве. Кто-то из испанцев подал знак, и мы быстренько удалились. «Пусть без нас разбираются», – сказал Маноло Висенс. Ситуация в семье Карлоса сложилась трагикомическая. Отец Карлоса Верхилио Льянос был самым натуральным маркизом. Стало быть, мой приятель Карлос, соответственно, тоже был маркиз. Но кроме того, папаша Верхилио Льянос был еще и убежденным анархистом, противником монархии, республики и Франко. Все три режима дружно приговорили Верхилио к смертной казни с отсрочкой исполнения до восстановления порядка в стране. Но слово «порядок» каждая власть понимала по-своему, и Верхилио, пока что живой-здоровый, благополучно проживал в нашей столице. Проживал, несмотря на то, что к главной испанской коммунистке Долорес Ибарурри тоже относился вызывающе плохо.
Старик жил одиноко в большой коммуналке на Трубной площади. Какое-то хитрое ведомство дало ему комнатенку, приличную пенсию и велело «не высовываться». Позже Карлос проговорился, что его отец имел какое-то отношение к вывозу испанской казны в Советский Союз после поражения республиканцев. Отец с Карлосом не ладил. Дело в том, что всех детдомовских ребят, по достижении четырнадцати лет, записывали в комсомол. Таким образом, маркиз Карлос Льянос Масс тоже стал комсомольцем. Папа-анархист проклял сына каким-то страшным испанским проклятием, не признавая никаких смягчающих обстоятельств. Он, правда, изредка посещал сына, но только для того, чтобы напомнить ему, что проклятье остается в силе.