Журнал «День и ночь» 2010-1 (75)
Шрифт:
Незаметно текут вечерние минуты, свиваясь в часы.
— Твой отец, кажется, был военным? — Неожиданный вопрос оглушает меня. С чего это вдруг?
Армия нынче не в чести. О ней не говорят, а если… то только с иронией. Чтобы проскочить тему, я небрежно бросаю: «Да, так. он воевал. А вы смотрели последний фильм Тарантино?»
Разговор скатывается в привычное русло киноновинок.
Проводив гостей, я подхожу к портрету отца. Мне перед ним неловко, как будто я его предала. Боже мой, мой отец. Да, если бы они только знали! Мой отец — лётчик. Генерал. Гвардии генерал-лейтенант авиации. Сталинский сокол, чёрт побери! В 1939 году, когда он входил в холл гостиницы «Москва», швейцар, вытягиваясь в струнку, громко объявлял на весь вестибюль:
На сердце — грусть. Да, отец стал забываться. Уж очень быстро покатилась жизнь. Я училась, влюблялась, расставалась, сбегала из Москвы в тогда ещё глухую деревню Коктебель — и всё сама, и всё одна. Отец все эти годы лежал на антресоли в семейных потемневших фотоальбомах, исписанных тетрадях, пожелтевших отпечатанных листках неоконченных воспоминаний. О чём в них? Я никогда не интересовалась. Вспоминаю, что при жизни, разместившись удобно за письменным столом со своими листочками, — для вдохновения он «заряжался», как и его любимая летательная техника, горючим — мне казалось, Сидор Васильевич не шёл дальше начальной главы. Главы — о том, как «он родился мальчиком» в Грузии, вернее, «его родили мальчиком», почти как «витязя в тигровой шкуре» (отец родился в рубашке) к многоголосой мужской радости всего Тифлиса. Самое важное для себя воспоминание он торжественно переписывал по много раз. Не однажды я заставала его в романтически-приподнятом настроении.
— Ай! Сагол! — произносил он своё «любимое», довольный, приподнимаясь от стола. — Ай, сагол!.
И вот, этой зимой нас залили соседи с верхнего этажа. «Эй, вы, там, наверху!» И не просто так, а кипятком. Антресоль, наполнившись водой, так основательно просела, что её пришлось срочно вычищать.
Из глубины сырого тоннеля с первой волной тёплой воды выплыл намокший по краям большой парадный портрет отца. Ну, вылитый новгородский гость Садко — с любимой в синих волнах-завитушках коробки шоколадных конфет.
Вслед за портретом выскочила на свет сложенная пополам плотная китайская грамота на парчовой ткани. На бледно-голубом фоне, краплёном золотыми мушками, по краям оторочено вышивкой — чёрные матовые иероглифы. На обороте — перевод с китайского: благодарность генерал-лейтенанту авиации Слюсареву за организацию противовоздушной обороны города Шанхая в 1950 году, подписанная председателем Мао. В конце — размашистая, даже лихая подпись Мао Цзэ Дуна голубой тушью и, разумеется, по вертикали. Чудно.
Фотоархив нашей семьи. Старый, продавленный чемодан доверху набит чёрно-белыми фото. Мамино любимое занятие — надписывать карточки. С одной, уже выцветшей, глядят двое — он и она, наверное, самых влюблённых и самых счастливых. «Серёжа, ты помнишь, как это было? Вена. Австрия. 1945 г.». На крошечной фотографии — у обочины дороги группа военных живописно облепила столько всего повидавший на своём веку газик с брезентовым верхом, который больше никуда не спешит. Снято в те же майские, первые, послевоенные часы и дни. Парни в гимнастёрках, пилотках, сапогах, кудрявый — с аккордеоном. В центре — мама, непостижимо молодая. Подвитые локоны до плеч, вместо чёлки — валик волной назад по моде тех лет. На ней — лёгкое платьице, подчёркивающее всю её женственную фигурку. Понятно, что мужчины затянули её в самую серёдку, чтобы быть к ней ближе, ещё ближе, ещё. На другом снимке мама в шинели и кубанке смотрит в некую невообразимую даль вместе со своим Серёжей — за озеро Байкал, за Порт-Артур, в сторону Великой Китайской стены. А вот, наконец, и сама площадь «Тяньаньмэнь». «Пекин и всё какие-то храмы», — аккуратно выводит мама на оборотной стороне карточки.
На этой фотографии папа обнимает маму.
А здесь он смотрит на неё чуть сверху светлым уверенным взглядом, положив руку ей на то место, куда обычно вешают ордена.
Я обнимаю игрушечного мишку.
Папа обнимает дочку Лену. Лена обнимает папу.
Мы на веранде нашего дома в Аньдуне. Лена держит в руках горшок с цветком. У меня на коленях — клетка с перепёлкой.
Я
Я крепко обнимаю папу. У него на коленях, чуть отпрянув, чтобы удобнее было смотреть, я по-гайдаровски ясно гляжу папе в глаза. Папа, ты помнишь, как это было?
Китай, 1953 г. На террасе и во дворе обитает маленькая живность, собранная для нас тобой на манер зоопарка. В заднем углу двора — кроличий загон, куда после завтрака я тороплюсь, чтобы отшлёпать непослушных кроликов. Странно, но кроликов с каждым днём становится всё меньше. Повадился хорёк. Лаконичное объяснение взрослых меня не устраивает. Так и вижу своё недоумение и чуточное раздумье на тему: заплакать или… а ну их, этих кроликов. Зато в глиняном, глубоком чане ходят восьмёрками две большие змеи. Хлопочет над крошками хлеба и пшеном перепёлка. В тесной клетке со страшным сердцебиением, слышным, кажется, на весь дом, сидит заяц. Зайцу нехорошо. Это ясно. И, несмотря на то, что зайчата — любимые персонажи, у зайца долго не задерживаюсь. Неприятно, что ему плохо, когда всем так хорошо. Филин с поворачивающейся головой, кажется, немного угрожает. Ну, его, тоже, пойду лучше в папин кабинет.
О, какой кабинет! О! Сколько здесь разных удивительных вещей! А как бьют в глаза алые круглые коробочки, расписанные золотыми сверкающими жуками, на резном столике. Если постараться и сильно вцепиться в крышечку, то, отодрав её, в глубине красного картонного стакана обнаружатся белые-пребелые, короткие карандаши. Но я-то знаю, что это совсем не карандаши, а папиросы. Их с сестрой мы уже раскуривали в Чите, значит, когда нам было по четыре года. После чего случился большой чёрный пожар с дымом и гарью, сгоревшими в нём маминой шубой и платьями. Нет, не буду, пожалуй, сегодня курить, а только понюхаю. Всё-таки, какой необыкновенный у них запах. Как они пахнут, совсем как отец. А это что за густая, тёмная жидкость в узкой бутылке? Фу, какая гадость. Весь рот горит. Может, и это — нельзя? Нет, лучше поскорее выбираться из папиного кабинета. А вдруг он скоро вернётся?..
Хотя отец никогда не возвращался, не приходил домой в обычном понимании, и, конечно, не носил пижаму. Отец в пижаме? Ну, это просто до слёз. Да, он весь в патронах, крест на крест, и кинжал сбоку. Над нашим диваном — косым андреевским крестом дугообразная сабля с гравировкой по стальному клинку с узкой сияющей шашкой. В шкафу — пара тёмных старинных охотничьих ружей, работы каких-то иноземных братьев. Третье ружьё — совсем простое на вид. Но когда я в пятом классе выбралась с ним на наш балкон, навела на противоположные крыши и долго целилась, не припомню в кого и зачем, то, надо признать, очень скоро, в тот же день, к нам в квартиру пришли какие-то дяди и забрали ружьё с собой. Ничего, оставался ещё дамасский кинжал сплошь в арабской курчавой вязи. Наган или нечто пистолетное мама давно уже выбросила в узкий подмосковный ручей, так как папа был достаточно ревнив. Охотничьи ружья с частыми серебряными насечками он раздарил сам, всей широтой русской крови впитав старинный грузинский обычай — снимать со стены первую вещь, глянувшуюся дорогому гостю.
Отец никогда не возвращался с работы, он вообще ниоткуда не приходил. Он настигал нас всех сразу неожиданно и точно, как широкая сизая туча, накрывающая светлый городок, за крепостной стеной которого все вышивают на пяльцах.
Я просыпаюсь ночью оттого, что у щеки возится что-то маленькое, пушистое, лижущее. Это — какой-то замечательный щенок. Теперь он — мой. Его принёс папа. Он будет жить с нами всегда. (На самом деле, недолго: он сдохнет от чумки, потому что никто не смотрит за щенками). «Пушок, ищи Наташу!» — вся его работа. Я прячусь в гардероб. Пушка выпускают из рук, и он, тряся ушами и буксуя на поворотах, мчится по нашей квартире, довольно быстро, надо отдать должное, делая стойку перед гардеробом. Щенок громко лает. Он — молодец! Он нашёл.