Знамя девятого полка
Шрифт:
– Лежись! – закричали сверху. Дробно ударил автомат, и светящаяся очередь трассирующих пуль защелкала по камням забоя над самыми спинами упавших.
Опять заревел воздух под пропеллерами самолетов. Удаляясь, ухнуло еще несколько взрывов. Звеняще просвистели над головами то ли камни, то ли осколки. Потом все стало тихо.
– На прожектор нанесло. Еще этого недоставало,– подавленно буркнул Иван Корнев.– Вот жизнь! По своим лупят…
– Правильно делают,– мрачно откликнулся Егор Силов, поднимаясь с камней и потирая ушибленную коленку.– Какие же мы им свои, раз на немца ишачим?
– Н-да-а, конвою
– Иван, бэри тачку,– сердито позвал Коста, неожиданно первым спустившийся в забой.– А то ты своя Елка так и не увидишь. Работать надо.
24
Шомполами секла вьюга. Тончайше и раздраженно ныл чужой ветер. Глухая мертвая темнота заливала землянку. День был нерабочим из-за погоды.
– Даже крысы от нас ушли, подумать только…– глуховато, в стенку сказал Иван Корнев. Сморщился, проглотил голодную солоноватую слюну.– Да и правильно сделали… Потому что крыса, всерьез говоря, только при хлебе персона, когда от нее есть что прятать, а так она значение теряет.
Несмотря на ранний час, от голода уже сосало под ложечкой. Да и черт его знает какой там наверху был час. Время остановилось вместе с полярной ночью, и даже по желудку нельзя было его определить – есть хотелось всегда, потому что в нерабочие дни паек сразу уменьшался вдвое.
Неотвязно думалось о теплом хлебе, о ярко-желтом сливочном масле, легко поддающемся ножу,– так бы и напластал его слоем в палец, не тоньше. О наваристых говяжьих щах, даже не пропускающих парок сквозь плавающую поверху янтарную наслойку жира, думалось ожесточенно, с тоской, с обидой. Кто-то их ест такие, а вот приведется ли ему?
Иван резко перекинулся на другой бок и сцепил зубы Все-таки было что-то умаляющее человеческое достоинство во всех этих навязанных голодом мечтаниях чрева.
– Коста, как ты думаешь, правда, что в десятой землянке крыс едят?
Джалагания холодно промолчал, верно обиделся, как, мол, это можно – крыс? Ф-фу, мерзость, скажи пожалуйста!
Иван не унимался – лагерная крыса была придумана им всего лишь на зло мечте о сливочном масле, из озорства.
Гордость Ивана протестовала против столь по-земному принизившегося хода его мыслей.
– Скажите пожалуйста, – хлеб… – повозившись, сердитым шепотом сказал он.– Вот никогда бы не подумал, что это такая важность. Спасибо Гитлеру – научил, дьявол.
– По пе-ре-бе-га-ю-щим! Ленту, ленту быстро! Сейчас мы им…– сонно пробормотал Шмелев в дальнем углу.
– А ты не спи, Константин,– хмуро попросил Ванюшка,– тоска у меня нынче какая-то особенная. Верно, мать обо мне вспоминает, вчера весь вечер икал. – Конечно, мать.– Он помолчал, вздохнул, пощелкал себя пальцем по пустому звонкому брюху. Ситник, пропеченный, пористый, не хлеб – мечта, дразнясь, исходя духмянностью и теплом, так и выпирал из темноты, так и стоял перед глазами.
О чем же потолковать, чтобы забыть о еде?
Иван с остервенением заворочался, заскрипел нарами. Мамочка милая, не тоскуй, не думай ты так надрывно, не терзай ты сердце – и так тошно.
–
– Так вот… Аккордеон у меня был еще, кроме баяна… в сто лошадиных сил, не меньше. Не аккордеон – целая филармония. Размах– вот, рук не хватит. Тысяча четыреста девяносто рубликов, копейка в копейку.– Иван довольно усмехнулся, и голос его помолодел.– И в самодеятельности благодаря ему имел-таки я авторитет… Ну и у девчат, конечно. Но я на это не зарился и с самого тридцать восьмого года время проводил все с одной и с одной… Эх, где-то ты, моя зеленая Елочка?
Под каким небом? Так вот, геноцвале, вся наша застава, да и не только застава, а и вся Волынкина деревня, да и что деревня – и весь район от самого Рижского проспекта и даже дальше мой баян знали… Из-за Нарвской, с Выборгской стороны за мною такси присылали – на свадьбах да на вечеринках играть. Вот так. А я, бывало, еще не так-то сразу и соглашусь. Вот меня и уламывают. «Пей сколько вольется, только,– Иван снова перебрал невидимые лады,– чтобы в руках разворот был». Ты слышишь, Коста, я ведь самому Андрею Федоровичу Третьякову еще у нас на «Мятежном» «Варяга» играл, и он задумался, а потом мне руку дал и обещал дружбу. Чувствуешь, Коста? Нет, не выйдет у нас с тобой разговора! –неожиданно резко оборвал вдруг себя Иван.– Самого простейшего контакта в тебе нет. Ну… словом, не переживаешь со мною вместе. Молчишь, как мертвый. И ну тебя к морскому подшкиперу! – Он повернулся к Косте спиной и с сердцем подоткнул под себя куцый бушлат.– Что же, в самом деле, у меня язык-то в дровах найден или на лотерее достался? Ты ему и то и другое, а он стена стеной…
В землянке становилось все холоднее – на дворе неистовствовал чистейший нордовый ветер, ломящийся в расщелины стен транзитом с полюса. Иван, несмотря на размолвку, вплотную жался спиной к соседу, однако и это не помогало, спина коченела все ощутимее.
– Эх, ни хрена-то в тебе, Константин, крови не осталось,– сердитым шепотом сказал он, отодвигаясь от Джалагания, и, лязгая зубами, сел на нарах.– Последнее ты тепло из меня высосал, вурдалак ты этакий… Ну, что… будем говорить или нет?
Ночь тянулась уже второй месяц. Иван давно выспался. Собеседник был необходим.
– Да что ты, в самом деле, человек или ишак фарсидский? – переходя на словарь самого же Косты, вдруг разъяренно зашипел Иван.– Подумаешь, про крыс не спроси – чистоплюйство какое! А ну, вставай, раз так. Еще цингу наспишь. Вставай, вставай, один черт не дам дрыхнуть.
На ощупь он схватил Косту за руку, с силой потянул ее к себе. Рука туго, точно на ржавых петлях, разогнулась и, едва угадываемая в начавшей предрассветно синеть темноте, так и осталась поднятой кверху. Коста был мертв.