Золото и сталь
Шрифт:
Бюрен поставил в палатку фонарь – и та озарилась изнутри, тепло и таинственно. Рене ему пришлось вносить, как новобрачную – тот не мог ступить на ногу, то ли придуривался, то ли и вправду охромел. Бюрен устроил Рене на матрасе и по одному стащил с него щёгольские инвертские ботфорты:
– Душу бы дьяволу продал за такие сапоги…
– Я и продал, ты ведь знаешь, как я живу.
– Не кокетничай, все так хотят. – Бюрен положил к себе на колени две его ноги, шёлковые, в отливающих влажной сталью чулках, и принялся их ощупывать в поисках перелома. Рене зашипел как кот, но вырываться не стал. У него были щиколотки как у других
– Увы, – согласился Рене, – что есть, то есть. После наших праздников я всегда по три дня болею…
Он протрезвел, или прежде ломал комедию – а сейчас смотрел на Бюрена разумными ясными глазами. Рене – и всё-таки не совсем Рене, другой человек, то ли сложнее, то ли куда проще, чем прежний ломака-марионетка. Этот не целовался и не кокетничал, и с горечью говорил о колючей изнанке – собственной обманчиво развесёлой жизни…
– Рене, я должен тебе сказать. – Бюрен невольно скосил глаза на его точёные щиколотки – Рене сидел, подобрав ноги, как девушка или – королевский олень. – Я немного могу тебе предложить за твою протекцию. Только дружбу. Потому что я ведь не содомит, Рене. Я не содомит, я обычный дядька, как все – с женой, и сыном, и с небольшим кредитом у своей герцогини…
– И я не содомит, – улыбнулся Рене, уголочком рта. И мотнул головой – нет, нет, – и серьги качнулись, мерцая, в крошечных розовых ушках. И всё-таки он был чуть-чуть набелен, и граница белил и ненакрашенной, нежной кожи проходила как раз возле этих беззащитно алеющих ушей.
– Ты говорил, что любишь меня, – напомнил Бюрен.
– А ещё – говорил, что я дурак. Я кого только не люблю… Одна девочка, англоманка, зовёт меня – «misguided angel», неразборчивый ангел. Моё дело пропащее, я всё время кем-то очарован, но это так быстро проходит… Я увлекаюсь, бросаю, и я люблю тебя – но я всех люблю, не бери в голову, Эрик. Кстати, может, ты знаешь ту песню:
Misguided angel hangin’ over me,Heart like a Gabriel, pure and white as ivory,Soul like a Lucifer, black and cold like a piece of lead…Это по-английски, Эрик, – английский тоже мой язык… «Потерянный ангел парит надо мною, молочно-белое сердце Габриэля, свинцово-чёрная душа Люцифера…» Прости, Эрик, что напугал тебя тогда, своей любовью – нет ничего, что ты, конечно же, никакой любви, ничего нет…
Слезы задрожали в углах его глаз, но не скатились, стояли каплями, драгоценные алмазные брызги. Бюрен всегда был глуп, и слишком уж прост, и легко поддавался обаянию момента, и поэтому, наверное, он сделал то, что сделал – потом угрызался, конечно…
Он сказал:
– Жаль, – о том, дурачок, что Рене его не любит. И протянул руку, и кончиками пальцев качнул в ухе Рене длинную, таинственно мерцающую сережку. И погладил – горячее красное ушко, и волосы, упругие и нежные, словно птичьи перья или же – перья гиацинта. И продолжил глупость дальше, не в глаза ему глядя – на бледные ненакрашенные губы: – Ты больше меня не целуешь, а я только-только набрался храбрости – чтобы тебе ответить…
– Нас видно, как в театре теней, – прошептал Рене,
Темнота, глубокая, бархатная, внезапная – решительно взяла Бюрена в свои руки, но тотчас же две другие бархатные руки, в нежно звенящих браслетах, обвили его шею, и тёплое, медовое, шёлковое, бестолковое, порывистое раскосое создание шальной птицей влетело в его объятия, и мягкий кончик носа, и нежные губы – уткнулись в шею, с каким-то сбивчивым жарким шёлковым шёпотом.
– Что ты там шепчешь? – Бюрен держал его в руках, его очень тонкую талию и почти такие же узкие рёбра, и чувствовал, как сердце бьётся, под его пальцами и в этой узкой клетке, пойманная птица в его ладонях…
– Мой рыцарский девиз, «nihil time, nihil dole». Ничего не бойся, ни о чем не жалей. Мне тоже страшно, правда, Эрик, – капризно, почти жалуясь, вышептал Рене.
Он тогда поцеловал Рене – первый, сам, нашёл в темноте его губы. Поцеловал – жёстко, жадно, причиняя боль, и заставил отвечать. Вот что это было – любопытство, любознательность, распущенность, минутное опьянение или страх утратить выгодное столичное знакомство? Бюрен не знал, он не понял. Но ему легче было думать о себе как о ловком игроке, искателе выгод, карьеристе, манипуляторе.
Или попросту – забыть, как Рене сказал ему наутро, уходя:
– Забудь, не терзайся. Не было – ни-че-го.
Когда они вернулись в Курляндию, деревья уже отцвели, зато вокруг герцогининого домика повсюду алели раскрытые пионы и пахли – почти тем же мучительным московским мёдом. Но Москва уже отпустила его, как болезнь, стёрлась, забылась, едва ли не вся, кроме крошечного одного предательства.
Бюрен хотел было ехать в Вюрцау верхом, но потом прихватил у хозяйки легчайшую двуколку. Он всё-таки собирался по возвращении привезти к хозяйке ребёнка, как та просила – а значит, и жену с кормилицей, как же без них.
Бюрен правил повозкой сам, и лошадка, тонконогая, красивая, одна из недавних его заграничных покупок, бежала легко и резво. Аисты торчали в гнездах, белые над красной черепицей, и темные ветви куполами переплетались кое-где над дорогой, привычно и уютно – он был у себя, дома, на своем единственном месте, и душа разжималась потихоньку, как распрямляется скомканный лист, и лишь глубоко где-то – мучил острый, увязнувший коготок.
На постоялом дворе Бюрен остановился – напоить лошадь. С крыльца сошел католический падре, молодой, бритый, тонкий, чем-то похожий на Рене. Он похвалил лошадь, и с таким знанием дела, что Бюрен, поначалу не желавший ему отвечать, всё же ответил, и даже рассказал – откуда лошадь, и кто заводчик, и сколько пришлось за нее отдать.
– Вы, наверное, тот самый шталмейстер, что подбирал герцогине Анне её знаменитый выезд? – догадался священник. – Как я сразу не понял – вы очень красивы и всё знаете о лошадях.
«Ещё один, – сердито подумал Бюрен, – братец-содомит. Может, все католики – того?»
– У герцогини Анны все юнкеры – красавцы, и все понимают в лошадях, – отвечал он мрачно, – вот и угадывайте, который перед вами.
Падре смутился, отвёл глаза, словно понял, в чём его заподозрили. Он был очень уж молод, может, и не настоящий святой отец, а так, ряженый мошенник – подобных изрядно приезжало с гастролями, из Варшавы или из Кёнигсберга. К нашим дурам-вдовушкам…