Золотое сечение
Шрифт:
— И все-таки дипломы им бы не помешали, а некоторым — и научные степени. А? — снова вставил крючок Грачев, досадуя на непонятливость главного инженера.
— Дипломы?.. Это что же, в сорок лет их с мальчишками за парты сажать? Нет, дело у нас горячее, вся страна за опытом ездит. Завтра вот делегация из Тулы будет. Зачем их отрывать… И мне — ты что? — диссертацию писать предлагаешь. Я ведь беспризорник, техникумовский.
— А что, если… — директор на минутку помедлил, встал, пройдя мимо Задорина, — мы создадим из твоих людей особую группу?.. Ускоренный курс, за два-три года? И твой диплом станет сразу диссертацией. — Грачев, довольный эффектом, посмотрел на Задорина из-за спины.
«Потянет, такой все потянет», — подумал он про себя.
Друзья ввалились в подъезд. Артем шумел за двоих, нетерпеливо стуча в дверь ногами и одновременно нажимая кнопку звонка. Потом, когда мать в переднике, с суетливо-озабоченным лицом открыла дверь, он дико закричал: «Победа! Мы со щитом!» — И, приплясывая, ворвался в прихожую, где висели эстампы, лосиные рога и фотографии, сделанные отцом на юге.
Мать, всплеснув руками, бросилась его целовать, а Терентий стоял сзади, держа оба чемоданчика и прислушиваясь к гулу голосов в столовой.
Артем, отбиваясь от матери, на ходу стаскивал тенниску:
— Рубашки готовы? Мне и Тэду — срочно! Маман, кто у нас?
— У папы кинорежиссер Богоявленский. Пожалуйста, не забудь галстук поскромнее, Темочка. Проходи, Теша, мы рады тебе.
Остроносенькая, хрупкая Мария Исааковна с робкими кудряшками завивки, плоскогрудая и бледная, была домашним ангелом-хранителем двух легкомысленных импульсивных мужчин, опекала и обихаживала их, работая при этом врачом в районной поликлинике. Правда, имела она всего полставки, но место не бросала даже в трудные годы, пока Темочка был маленьким. И если ее вызывали по ночам, то Терентий в такие дни заставал у друга полный развал, ругающихся мужиков и неразбериху. Сегодня все было прибрано, вычищено, и даже лосиные рога блестели новым лаком.
Артем вручил другу шикарные полосатые брюки от импортного костюма и сорочку с янтарными запонками. Как ни отказывался Терентий, друг почти насильно завязал ему галстук с рисунком, изображающим папуасов:
— Богоявленский, знаешь, мировой старик. С самим Эйзенштейном работал… Не ударь в грязь лицом, Тетерев.
— Откуда он в наших краях? — нехотя причесываясь перед зеркалом, спросил Терентий. У Артема была комната — крохотная, с маленьким раскладным столом и диваном, но зато своя. По полкам некрашеных стеллажей, которые Терентий еще зимой помогал соорудить другу, стояли книги, любимые обоими: «История искусств» Грабаря, серия «Жизнь замечательных людей»: Робеспьер, Делакруа, Мольер. Книги по математике и технике пока занимали скромное место рядом с альбомами живописцев-передвижников. О многом узнал в этой комнатке Терентий.
— Это долгая история. Говорят, был на фронте, потом в плену, вкалывал на Севере. Теперь, после амнистии, снова киношествует в провинции. В столице, видно, не жалуют его… Ну, готов? Двинули…
Когда друзья, поздоровавшись, чинно вошли в столовую, разговор был в самом разгаре. За овальным столом вокруг самовара сидели несколько человек, среди которых Терентий сразу увидел выразительное шоколадно-морщинистое лицо Богоявленского с живыми навыкате блестящими глазами, острым хрящеватым аристократическим носом и величественной синеватой лысиной на темени. Старик был сух, поджар, длинные пальцы его манерно держали мельхиоровый подстаканник с темно-коричневым чаем, а под галстук была заправлена вышитая салфетка.
— С собой он ее, что ли, носит?.. — мелькнуло непроизвольно
— …И все-таки я не согласен с вами, уважаемый Ромуальд Никитович, — мягко и иронично, словно играя в поддавки с молодежью, которая появилась в столовой, продолжал после знакомства Богоявленский, — джазовая музыка необходима нынешней юности. Бросьте пичкать их сухомятиной классики, растворите окно в мир сегодняшней европейской и негритянской музыки. Припомните, коллега, как не принимали Прокофьева, потом Шостаковича, теперь — Армстронга и Гершвина…
Орлов, вся композиторская карьера которого строилась на благоговении перед святынями классики прошлого, сердито и потешно махал ладошками:
— Оставьте, Павел Петрович, это какофония, издевательство над нервами, какой-то сектантский оргазм. Я слышу километры пленок, записанных нашими осветителями, монтерами и прочими «прогрессивными» работниками сцены. Но я не слышу ни единой мысли. Еще «Порги и Бесс» — это музыка. Дальше — маразм, издевательство… — Богоявленский, помешивая витой серебряной ложечкой чай, слушал Орлова, а глаза его блестели. Терентий безотчетно симпатизировал забавному старику, который явно подзадоривал увлеченного Орлова. Это ясно. Было интересно, как повернется разговор, и друзья тихонько присели в дальнем конце стола, возле оставленных для них закусок и лангетов.
— Я не считаю себя столь компетентным в мелодике, но мне кажется — вы просто смешиваете школы. Есть школа гармонии, идущая от Баха и Гайдна, а есть самобытная мелодика Африки, иных рас и народов. Не будьте же педантом в застегнутом мундире — давайте ассонансу выйти на эстраду, в публику, и вы только обогатите свою же творческую палитру, дорогой.
— Позвольте, но это сразу станет эпидемией. Нет ни традиций, ни культуры, чтобы это воспринять. Вы посмотрите, как они танцуют безумные рокк-н-роллы! Невежество, какой-то чисто сексуальный подтекст, — не сдавался Орлов, раскрасневшись и распустив на резинке галстук-бабочку.
— О, я в юности любил танцы. Вы знаете, о моей чечетке писал даже Эйзенштейн, — живо и по-прежнему с иронией сказал Богоявленский. — Сыграйте мне, коллега, и вы убедитесь, что любой танец нуждается в артистизме. В этом, кстати, я согласен… — И он поднялся из-за стола, вышел на мгновенно освобожденную для него территорию и встал в вызывающую позу. Фигура его, подвижная в суставах, как у сценического мима, приобрела четкость и напряженность. Первые такты музыки он был неподвижен, потом плавно повел ладонями по воздуху и задвигался быстро-быстро в ритме чарльстона, прищелкивая лакированными каблуками, мелькая узкими, очень узкими брюками, открывавшими его костистые лодыжки. Друзья во все глаза таращились на это чудо тревожного и беспокойного танца почти семидесятилетнего старика, по-мальчишески озорного, с растрепавшимися редкими волосиками, с пощелкивающими фалангами пальцев, с виляющим под длинным пиджаком торсом.