Золотой цветок - одолень
Шрифт:
— Так ить у нее свинья ученая. Она какие-то коренья роет в степи рылом для знахарки. Тот корень целебный токмо хряк чует.
— Не гневай меня, Дарья! Не успоряй! Веди на расправу шинкаря и расстригу!
...Овсей и Соломон сели перед Меркульевым на лавку в разных углах. Они не смотрели в глаза друг другу, явно были врагами.
— Какие обиды у тебя, Соломон, на Овсея? — мягко спросил Меркульев.
— Боже мой! У меня узе нет обид. Но я не обязан наливать ему вина задарма. Овсей — вымогатель!
— Что за вины тяжкие нашел ты, Овсей, у шинкаря? Говори при нем, при Дарье.
Расстрига встал
— Соломон не грек, а еврей!
Меркульев хыхыкнул, глянув на Дарью. Она тоже улыбалась. Соломон никак не мог быть евреем. Хотя он часто и выдавал себя за иудея, его обычно быстро разоблачали. Так было в Московии, в Астрахани, здесь — на Яике. Соломона когда-то взял к себе мальчиком купец-еврей; он обучил его грамоте, языкам, искусству торговли, оставил ему в наследство свое богатство. Но в иудейскую веру Соломона принять не успели. Да и он к тому не стремился. Соломон был человеком без веры и родины, как и его брат Манолис, имеющий торговый дом в Астрахани. Евреи-купцы поддерживали торговые связи с Манолисом и Соломоном, но не любили их, не однажды пытались разорить. Но если бы Соломон и был евреем, Меркульев не относился бы к нему хуже... Евреи были вхожи во все казачьи земли. Казаки грабили и убивали со временем всех купцов, и своих русских-христиан, а евреев почему-то не трогали. Изредка трясли иудеев по пьянке лишь запорожцы.
Расстрига Овсей полагал, что Соломон может поработить казачий Яик, закабалить вольный люд. Ненависть Овсея к евреям обострялась, когда хотелось выпить, а денег не было. Меркульев начал насмешничать над расстригой:
— Допустим, что Соломон — еврей! Но по решению круга мы можем пропустить на Яик хучь тыщу иудеев, ежли они заведут здесь шинки! Чем больше торгашей, тем дешевле товар! Ты, Овсей, привез на Яик кучу вшей, и боле — ничего. А Соломон нас вином умащает, пищали немецкие привозит, тряпки шелковые...
Овсей не сдавался:
— У Соломона руки в крови! Это он погубил предводителя ополчения Прокопия Ляпунова. Это он изладил поддельный приказ об уничтожении казаков. С обозами хлебными был он в Москве и в 1610 и в 1611 году!
— Клянусь, атаман, это был не я! Там сидел купец-еврей. А я свою рожь продал, ушел в Варшаву. Я переправлял письма утайные патриарху Филарету и князю Голицыну... У меня есть грамота патриарха! — дрожащим голосом оправдывался шинкарь, упав на колени.
Меркульев встал, подошел грозно к расстриге:
— А вот мне, Овсей, достоверно известно, что с ляхом Гонсевским сидел в Кремле и наш расстрига-предатель. И приложил он, может, руку к подделке мерзкой. Ежли таковая была. Уж не ты ли это, Овсей?
— Он там был! Я продавал хлеб ляхам! Я видел в Кремле у Гонсевского этого расстригу! Я узе вспомнил его, атаман.
— Врешь! В писании священном сказано: «На работе человеческой нет их, и с прочими людьми не подвергаются ударам. Оттого гордость, как ожерелье, обложила их. И дерзость, как наряд, одевает их. Выкатились от жира глаза их, бродят помыслы в сердце. Над всем издеваются. Злобно разглашают клевету. Говорят свысока», — витийствовал Овсей.
Меркульев не мог понять, в чем суть вражды... Не все ли равно, кто там был почти двадцать лет назад! Много воды утекло. Ошибались люди. Да и в смуте не могли разобраться
Филька Хвостов и Михай Балда осаждали Троице-Сергиеву святыню. С литвой, с кровавым Сапегой якшались. Это о них изрек келарь Авраамий Палицын: «Такоже и казаки и изменники, идеже, что останется таковых жит, то в воду и в грязь сыплюще и конми топчюще... Красных жен и девиц на мног блуд отдаяху, и в таковом безмерном сквернении нечисты умираху. Мнози же сие время от безмерных осквернений и мучительств сами изрезовахуся и смерть примаху, дабы не осквернитися от поганых... Матери же младенцев своих, плачущих от глада и жажды, в неведении задавляху...»
А сотни других казаков с Яика защищали Русь. Устин Усатый отличился у князя Долгорукого. Пожарский восхищался полком Хорунжего. Микита Бугай настиг атамана Ивашку Зарубина, посадил его на кол. Дабы не снюхивался впредь с разными самозванцами. Дабы не лобызал развратно польскую шлюху. Марину Мнишек он оголил, вымазал дегтем и вывалял в перьях от дохлых курей. В таком распрекрасном виде и отправили лжецарицу в Москву. Молокососа отрепьевского у горделивой трехмужницы отобрали и сразу повесили. Вины, конечно, не было у мальца. Но могли его ворюги вырастить притязателем на русский престол. Потому и повешенного дитятю изрубили саблями и сожгли!
Яицкие казаки умудрились ограбить и Русь, и поляков. Воевали яростно в разных станах до 1612 года. А вернулись и затихли, стали соседями. Кто старое вспомянет, тому глаз вон! Да и волен казак в походном выборе. На Московии казаки с Яика были добровольцами и охотниками. И те, и другие возвратились с большой наживой. Что же понимают в этом шинкарь и расстрига? Где злодеи, где святые?
— Миритесь! — повелел Меркульев.
— Я узе мирюсь со всеми злодеями шесть тысяч лет, — вздохнул Соломон.
— Горе вам, что строите гробницы пророкам, которых избили отцы ваши! — буравил зло расстрига атамана.
— Миритесь! — достал Меркульев пистоль из-за пояса, не вникая в бред расстриги.
Соломон и Овсей подали друг другу руки. Они тут же выскочили из меркульевской избы, обменялись злыми взглядами и зашагали торопливо в разные стороны. В кухню вбежали из сеней Олеська, Дуня, Федоска и Глашка. Проголодались.
Дарья загремела железной заслонкой на шестке. Взяла ухват, вытащила из печи горшок с борщом. Олеська порезала ржаную ковригу на ломти. И дабы понравиться отцу, собрала крошки в ладонь, бросила в рот. Дуняша братину рушником обмахнула, поставила на середину стола. Глашка выбрала себе самую большую ложку, но Федоска отобрал ее у ордынки. За обед сели все вместе, ели из одной чашки. Хлебали борщ молча, с достоинством.