Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
Поднявшись часиков в шесть, дежурный по батальону напился чаю и выглянул на полковой двор. Никого еще на дворе не было, так что дежурному пришлось похлопотать, чтобы сыграли побудку.
Вечером дежурный поручик получил полковой приказ с высочайшим повелением вывести баталион на Семеновское парадное место наутро в 8 1/2 часов для присутствия при экзекуции. Доложивши о том, как следовало, баталионному командиру, поручик вернулся в дежурную комнату в дурном настроении, поскольку на завтра после дежурства строил совсем другие планы. Да разве мог офицер загадывать хотя на день вперед! То вступил в караул, то сменился, то дежурь, то развод, то парад, то инспекторский смотр, то работа в арсенале, то маневры, то тревога, то вот экзекуция. Будь ты сам Геркулес, никаких сил не хватало исполнять все обязанности согласно предписанию. Погоняй-ка свой взвод по манежу, обучи шагистике и фронтовистике. Одних ружейных приемов сорок восемь, и каждый дробится на
Впрочем, мрачные мысли поручика по поводу службы, заставлявшей его, офицера, дрожать за свою судьбу, вскорости разогнал смотритель казарм: не желает ли господин дежурный ночной обход учинить? Господин дежурный с тоски пожелал.
Когда кто из офицеров входил ночью в казармы, то никаких непорядков, как правило, не замечал. По ночам казармы не освещались. Дежурному поручику смотритель, однако, пообещал двух опытных унтер-офицеров с фонарями. Пошли. На широких солдатских койках, где спали по двое, там и сям посередке лежали женщины. Это были солдатские жены, коим дозволялось проводить ночи в казармах с мужьями. Между тем и с Апраксина двора, и с толкучего рынка, и из соседних с казармами кабаков заявлялись в полк ночевать «девы погибели». «Как же тут отличить, кто жена, а кто дева?»— спросил поручик, на что опытные унтер-офицеры отвечали, что девы все прячутся — кто в кроватные ящики, кто за койки. Добрый поручик поленился искать их и гнать, а, воротясь в дежурную комнату, задремал на диване, хотя до своей квартиры можно было поспеть в пять минут. По преданиям службы дежурный должен был находиться здесь безотлучно, потому как царь и высшие начальники, посещая внезапно казарму, днем ли, ночью, прежде всего бросаются в дежурную комнату, и если не застанут дежурного, то безмилосердно накажут. Так-то, переморгавши кое-как ночь, дежурный по баталиону поручик забеспокоился о побудке.
Экзекуция — это, понятно, не учение, не парад, ни инспекторский смотр. Там не станут гонять до седьмого пота, муштровать, не станут солдата тянуть вверх и вниз, не потребуют от него шагать в полтора аршина, когда бог создал ноги шагать в аршин… И получалось, что простоять часа два-три на морозе будет вроде как передышка.
И идти от казарм до Семеновского парадного места было вовсе недалеко.
Дуров. Листок полуувядший
За окном уже светало, а внутри, в карете, белесым пятном проступало из потемок лицо деревянного истукана в серой шинели, как неживого, когда бы не облачка пара, которые он выталкивал из себя с размеренностью даровой машины, отчего пятно на месте лица то расплывалось, то съеживалось. Впрочем, недосуг было наблюдать за этими превращениями теней, поглощала игра другая: отогревать дыханием оконное стекло, не позволять круглому глазку подернуться мутью и с жадностью, даже с каким-то исступлением впитывать в себя клочки уличной жизни за окном. «…Ложным приманкам не верь и вослед не ходи за толпою…» Не Сергей ли это Дуров году, пожалуй, в тысяча восемьсот сорок пятом? Но со дня ареста не видел петербургских улиц, восемь месяцев — ничего, кроме стен, да неба, да деревьев во внутреннем дворике равелина… Вот и все развлечение, если не считать короткой дороги к комендантскому дому да еще наблюдений над сожителями по каземату — мышами да тараканами, относившимися к нему в крепости куда дружелюбнее людей.
Между тем глаз выхватывал перекошенные страхом ли, острым ли любопытством, а то и злобою лица, красные от мороза. Что прочтешь на них в то мгновенье, когда они являлись, чтобы тут же исчезнуть? — мужик в сбитой на ухо шапке, старуха в платке до бровей, девка с полною снеди корзиной…
Люди шли с рынков. Мороз сек им лица. Над крышами вздымался дым только что затопленных печей. Время от времени Сергей Дуров оборачивался в сумрак кареты, убеждался: истукан на месте — и опять припадал к стеклу.
Этот мрачный кортеж, весь невиданный утренний поезд карет, сопровождаемых скачущими жандармами, разрушал жизнь улицы, он пугал ее, как скелет на пиру.
Когда бы не нервическое возбуждение,
Про место пребывания своего он дознался по нацарапанной на оловянной кружке надписи. Долго вертел этот вензель и так и сяк: «А. Р. 1819». Даже об Александре Радищеве подумал. Потом догадался: секретнейшая тюрьма государства, о которой если и говорили, только с оглядкой да шепотом. Когда стали водить на допросы, то понял, что не ошибся. И не раз еще часами просиживал над этой кружкою, почти ровесницею своей, представляя себе, в чьих руках могла она здесь побывать с тысяча восемьсот девятнадцатого… Рылеев и его товарищи… Поляки-повстанцы тридцатого года… в чьих еще?
«…Тюрьма мне в честь, не в укоризну, за дело правое я в ней…» Это Рылеев. Узник не может обойтись без вопроса: за что? И Сергей Дуров исключения не составлял. За какое такое страшное злодейство он брошен в клетку секретной тюрьмы — и он, и друг его добрый Саша Пальм, и Леша Щелков, уж самый невиннейший из грешной их троицы, и Пан-Ястржембский… да и прочие все — за что? Дуров по-разному объяснял себе это, пока не дозволили читать книги. Тогда взял евангелие и, разрешая неотвязный вопрос, на форзаце «Истории живописи в Италии» аббата Ланци нацарапал обгорелыми спичками (к тому времени тоже уже дозволенными) стихи, пересказ евангельской притчи об апостоле Иоанне: «…Когда к нам грешник приведен, мы, судьи, совесть заглушаем; и, столько ж грешные, как он, в него каменьями бросаем…»
Нет, не готов был Сергей Дуров, примеривая к себе судьбу Рылеева, повторить за ним: «…Славна кончина за народ!..»
А что это такое — народ?! — крепостной люд, раздавленный крестьянской работой, или разбитные петербургские ваньки, с которыми так любил заводить разговоры Пан, или вороватые приказчики в Гостином? Или только что мелькнувший мимо кареты мужичина, или этот вот истукан без лица, что восседает тут рядом? Кто из них знает благородного Рылеева, хоть бы слыхом слыхал о нем? И кто не бросал бы каменьев, когда бы и услыхал?! Да что Рылеев… Крылова, баснописца, кто из них знает? Верно, Дуров сам заступался перед Петрашевским за гениальность Крылова как писателя истинно народного, все это так, в понятии литераторов, в кругу образованном басни Крылова народны, а средь народа?.. Вот Коля Григорьев, душа человек, после того спора они с Пальмом затащили его к себе, благо, жил по соседству, — ведь он для кого писал «Солдатскую беседу» свою, о которой Дурова в Комиссии спросили, — и, наверно, не его одного: злосчастный обед у Спешнева, где Григорьев читал, сделался известен, — так для кого же писал он? Для своего круга? Или впрямь для таких, как этот истукан без лица? А как к такому пробьешься, коли на нем панцирь? Кого гонят сквозь строй — тех много ли в народе? А секущих — сотни… Так кто же, кто же народ? И каков он?
«…Народ всегда — хорошая земля, удобная к богатой разработке; земля, внутри которой вечно бродит могучий сок, всему дающий жизнь…» — Дуров не забыл этих слов из лучшей, пожалуй, поэмы своего любимого Барбье, переведенной им и напечатанной в «Финском вестнике». Говорит их неаполитанский рыбак живописцу мечтателю о свободе. Да только в России Николая Романова народ все еще, как и при Борисе Годунове у Пушкина, — без-молв-ствует…
Между тем, пересекши Неву, миновали и Литейную, и Владимирскую, а Дуров все никак не мог понять, куда везут, одно лишь понимал: не шуточная это поездка, а важная, значительная, возможно, решительная в его судьбе… в их судьбах… это сознал, хоть и не знал, куда и зачем едет. На суд? На помилование? На казнь?..
«O`u va-tu? — Je n'en sais rien…» [6]
После того как несколько лет тому назад он перевел с французского этот маленький шедевр Арно, как-то на толкучем рынке в Апраксином дворе ему попался пушкинский «Современник» за тридцать шестой год, где участь этого стихотворения называлась замечательной: оказывается, Костюшко перед смертью повторял его на берегу Женевского озера, его перевел на греческий неудачливый вождь гетеристов Александр Ипсиланти. А у нас «Листок» Арно прежде переводили Жуковский и Денис Давыдов. Когда Дуров прочел об этом, это и смутило и в то же время польстило. «…Скажи, листок полуувядший, куда летишь? — Не знаю сам!..»
6
«Куда несешься ты? — Не знаю…» (франц.).