Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
…В тот день выспрашивали о несостоявшемся «братстве Николая Момбелли» (в Комиссии называли это также «тайным обществом со Спешневым») — выспрашивали придирчиво, въедливо, с дотошной канцелярской прилежностью, и наконец предъявили какую-то бумагу о вступлении в Русское тайное общество, о котором он и не слыхал никогда. После этого долгого, мучительного допроса, цель которого была такая же, как у паука по отношению к мухе, не успел Федор Львов прийти к себе в каземат, как его опять потребовали в Комиссию.
У длинного стола в комнате был один князь Гагарин. Вопреки обыкновению, он встретил Львова участливо. Сказал: «Вы штаб-офицер, в таких летах потерять все — это
Львов, маленький ростом, вскинулся было защитить свою честь, но князь не дал ему рта раскрыть и сказал с властной силой: «Слушайте внимательно и старайтесь хорошенько понять. Что вы до сих пор показывали — пустяки. Но дело — государственной важности, тут никого не надо щадить. Вы человек умный, вы не могли надеяться на одних своих товарищей. Вы искали опоры для себя посильнее, чтобы осуществить ваши намерения. Скажите же, на кого вы надеялись?»
Лысый князь проговорил это все одним духом и, в упор уставив недоумевающему Львову в глаза недвижный взгляд змия, искушал полушепотом: «Не бойтесь, как бы ни было высоко поставлено это лицо — я, конечно, не могу назвать его вам, — но вы назовите, повторяю, как бы высоко, выше всех нас, исключительно ни было оно поставлено — назовите его!»
Оскорбленный, что его толкали к доносу, Львов, однако, не мог понять, куда именно гнул коварный сановник, в кого метил, и попытки додуматься оттеснили обиду, а шипение князя доносилось как будто в тумане: «Конечно, быть может, оно не имело с вами прямых сношений, но тут все важно: улыбка, одобрение, слово, полуслово, предупреждение, все имеет значение! Вот вам бумага, возвращайтесь в каземат и пишите!..»
…Он полночи терялся в догадках, а прозрев — себе не поверил. Гагарин метил в наследника престола российского! Вот в кого, не иначе.
Года за два до ареста приятель Львова Момбелли устраивал литературные вечера в Московских казармах. Собирались офицеры и других полков, дверь открыта была всем знакомым, только условились записных литераторов избегать. Читали собственные и переводные статьи, наводили на них критику, не жалея друг друга. Упражнялись и в юмористике, и в софистике. Скажем, один из приятелей софистически доказывал превосходство невежества над знанием, а другой — что Наполеон никогда не существовал, это, мол, миф. Была там и музыка для избежания монотонности. Впрочем, Львов читал об ученых предметах — взгляд химика на природу и другое в таком роде. Мало-помалу в городе заговорили об этих вечерах, о либеральном их духе. Дошло до начальства, Николаю Момбелли посоветовали отменить их, а когда он совету не внял, полковой командир намекнул, чтобы не продолжали в казармах… и что дивизионному начальнику, хотя сам он кривотолкам не верит, все же будет весьма неприятно, если до государя дойдет. А дивизионным начальником был наследник престола…
К чему лысому князю было впутывать царевича в кружок вольнодумствующих офицеров? А что хотелось ему именно этого, к полночи Львов удумал в своем каземате… но зачем, в каких видах? В логически устроенную голову это не укладывалось, пока Львов не вспомнил, как на тех же вечерах у Момбелли их общий приятель, большой любитель истории, читал о процессе царевича Алексея Петровича. Про смерть его толковали всяко, ясно было одно — сын восстал на отца и за то поплатился. Кто знал, может, и у царевича Александра Николаевича нелады с родителем и кто-то пожелал попользоваться
На бумаге, у Гагарина взятой, в полутьме, при мерцании коптилки вместо доноса он написал: «…Прошу на основании указанной мне статьи Свода законов не испрашивать мне высочайшего помилования, ибо я его в этом смысле не заслуживаю…»
И твердо и с облегчением подписался.
На другой день Гагарин, как обещался, опять призвал его в Комиссию и, опять один в комнате, с благосклонностью принял от него бумагу. Глянул искоса и позеленел: «Что вы тут намарали? Вы меня не поняли, не хотели понять! И к чему это неуместное самолюбие!.. Оно вам многажды повредит!..»
По тому, как все складывалось в дальнейшем, похоже было, что лысый князь не бросал слов на ветер.
…И еще было похоже, что поездка по морозному Петербургу подходила к концу. Покачивание и поскрипывание кареты как-то вдруг прекратилось, оборвалось; распахнули снаружи дверцу, и в прихлынувшей тишине кто-то повелительно произнес:
— Выходите!
Момбелли. Конец одиночеству!
— Выходите! — услышал он и с высокой подножки кареты послушно шагнул в снег.
Местность узнал сразу же, едва огляделся, — пустынный заснеженный прямоугольник с невысоким валом по краю, дома в отдалении, купола церкви: Семеновское плац-парадное место. На валу, перед которым обыкновенно на стрельбах устанавливали мишени, было черно от народа. Так вот, значит, куда несло эту бездну людей, которых обгоняла, распугивала по пути процессия, а он-то еще дивился, отчего вся толпа шагает в одну сторону. Не одни парады и стрельбы устраивались на просторном плацу, экзекуции также, лейб-Московского полка поручик бывал тому сам свидетель…
Вмиг охвативши глазом картину, не успев еще установиться на подробностях, он услышал, как кто-то окликнул:
— Момбелли!
Вгляделся в переминающихся с ноги на ногу, не по погоде одетых, озябших людей и, узнав, прокричал:
— Петрашевский!.. Григорьев!..
Долго трясли руки друг другу, всматривались в измененные крепостью лица, и эти видимые перемены, и общность судьбы сразу заставляли прощать такое, чего, быть может, при иных обстоятельствах невозможно было бы простить вовек.
Бледны, худы, измучены были все, Петропавловская крепость никого не щадила, но разительнее других заключение отразилось на Спешневе. Куда подевалась надменная его красота и цветущий вид? Он сделался изжелта-бледен, глаза и щеки ввалились, седина просверкивала в большой бороде… У Момбелли с ним в Третьем отделении был памятный разговор — Спешнев просил не открывать их отношений и говорил, что при арестовании у него забрали солдатскую сказку, которую дал ему Николай Григорьев; само собой разумелось, что от него ничего не узнают, доносчиком он не будет… Из Третьего отделения Момбелли повезли с Григорьевым вместе. В карете он передал Григорьеву слова Спешнева… которых тот, увы, не сдержал. Теперь Момбелли заговорил было с Григорьевым о той последней их встрече, но Григорьев молча смотрел на него пустыми, ничего не выражающими глазами.